руками, люди частью были вывезены или разбежались, частью остались на погибель. И Григорий Ильич впервые подумал, как темно, может быть, сейчас на душе у директора.
Как ни топтали степь машины, лошади, люди и скот, к ночи посвежело, пыль осела, слышны стали запахи сена, полыни. Месяц-молодик еще не народился, небо раскинулось темное, в звездах. Еще с вечера стали слышны впереди звуки орудийной стрельбы. Ночью они приблизились, можно было даже расслышать пулеметные очереди. И всю ночь там, в районе Каменска, видны были вспышки, иногда настолько сильные, что они освещали всю колонну. Зарева пожаров окрашивали небо то там, то здесь в винный цвет и тяжело и багрово отливали среди темной степи по вершинам курганов.
– Братские могилы, – сказал отец Виктора, молча сидевший на телеге с огоньком самокрутки, иногда вырывавшим из темноты его мясистое лицо. – Это не стародавних времен могилы, это наши могилы, – глухо сказал он. – Мы пробивались тут с Пархоменком да с Ворошиловым и захоронили своих…
Анатолий, Виктор, Олег и Уля молча поглядели на курганы, облитые заревом.
– Да, сколько мы в школе сочинений написали о той войне, мечтали, завидовали отцам нашим, и вот она пришла, война, к нам, будто нарочно, чтобы узнать, каковы мы, а мы уезжаем… – сказал Олег и глубоко вздохнул.
За ночь в движении колонны произошли перемены. Теперь машины и подводы учреждений и гражданских лиц и толпа беженцев вовсе не двигались, – говорили, что впереди проходят воинские части. Дошла очередь и до автоматчиков, они завозились в темноте, тихо позвякивая оружием, за ними вся часть зашевелилась. Машины, давая дорогу ей, теснились, рыча моторами. Во тьме мерцали огоньки цыгарок, – казалось, что это звездочки в небе. Кто-то тронул Улю за локоть. Она обернулась. Каюткин стоял со стороны воза, обратной той, где сидел отец Виктора и где стояли мальчики.
– На минуточку, – сказал он едва слышным шепотом. Что-то такое было в его голосе, что она сошла к нему с воза. Они отошли немного.
– Извиняйте, что побеспокоил, – тихо сказал Каюткин, – нельзя вам ехать на Каменск, его вот-вот немец возьмет, а по той стороне Донца немец и вовсе далеко пошел. Про то, что я вам сказал, вы никому не говорите, я на то права не имел, но люди вы свои, и мне жалко, коли вы пропадете ни за что. Надо вам свернуть куда южнее, и то, дай бог, чтобы поспели.
Каюткин говорил с Улей так бережно, будто огонек держал в ладонях, лицо его было плохо видно в темноте, но оно было серьезным и мягким и в глазах не было усталости – они блестели в темноте.
И на Улю подействовало не то, что он сказал, а то, как он говорил с ней. Она молча глядела на него.
– Как зовут-то тебя? – тихо спросил Каюткин.
– Ульяна Громова.
– Нет ли у тебя карточки своей?
– Нет.
– Нет… – повторил он печально.
Чувство жалости к нему и в то же время какое-то озорное чувство вдруг так и подхватило Улю, – она близко, совсем близко склонилась к его лицу.
– У меня нет карточки, – сказала она шепотом, – но если ты хорошо,