Маленький художник, задрав голову, уставился на единственное освещенное окно во втором этаже. От бежавшего Гумилева, не здороваясь, Модильяни шарахнулся в темноту. Гумилеву было не до него – всем известно, что, напиваясь до беспамятства, Модильяни петлял потом часами в одиночку по ночным улицам.
Странный сон оказал на Ахматову дурное действие: помрачнев, она не желала больше никуда выходить из гостиницы, сидела часами в кресле у окна, рассеянно созерцая детей с няньками, гуляющих в соседнем сквере, или бесконечно перелистывала купленные у букинистов на набережной Сены альбомы и книги.
Пред тобой смущенно и несмело
Я молчал, мечтая об одном:
Чтобы скрипка ласковая спела
И тебе о рае золотом.
Гумилев верил, что все тревоги Ахматовой исцелит волшебная сила Музы Дальних Странствий, которую он многократно испытал на себе. Поездку в Париж Гумилев считал началом их совместных путешествий, постоянно рассказывал о красотах Средиземноморья, о Леванте, Египте и Африке и говорил о «золотой двери», которую отворяют в душе древние священные земли. Ему в голову пришло даже написать об этом поэму, и он колебался, избрать ли темой египетскую экспедицию Наполеона Бонапарта или плаванье Колумба. Верх одержал Колумб, и начатая поэма «Открытие Америки» открывалась вдохновенным гимном странничеству:
Ах, в одном божественном движенье,
Косным, нам дано преображенье,
В нем и мы – не только отраженье,
В нем живым становится, кто жил…
О пути земные, сетью жил,
Розой вен вас Бог расположил!
В первых числах июня Гумилев и Ахматова возвращались в Петербург. Их попутчиком в wagon-lits[151] оказался Маковский, также проводивший весну во Франции. Гумилев до того несколько раз встречался с ним в Париже по деловым надобностям[152]. Главный редактор «Аполлона» доверительно сообщил, что дискуссия о символизме накалила страсти вокруг идейно-эстетической линии, проводимой журналом. Вячеслав Иванов получил возможность самостоятельно подготовить очередной номер (там появились и «Заветы символизма», и статья Александра Блока в поддержку «теургизма»), но призыв к обновленному символизму не нашел понимания даже у таких ветеранов, как Брюсов и Мережковский[153]. Что же касается «аполлоновской» молодежи, то здесь и подавно не видели никакой необходимости в слиянии религии и искусства. Маковский был совершенно с этим согласен:
– Кому нужны эти русские вещанья, эти доморощенные рацеи интеллигентского направленства. Разве искусство, хорошее, подлинное искусство, само по себе – не достаточно объединяющая идея?
Расстроенная Ахматова не сопровождала мужа в парижских визитах, хотя Маковский очень любопытствовал. При встрече на Gare du Nord[154] она показалась редактору «Аполлона» удрученной и робкой («высокая, худенькая, очень бледная, с печальной складкой рта»). «По тому, как разговаривал с ней Гумилев, – вспоминал Маковский, – чувствовалось, что он ее полюбил серьезно и гордился ею».