в охапку.
– А что с Автандилом случилось? – спросила Ано.
Назели нахмурилась.
– Анес успел всем растрезвонить?
– Я от Ануш узнала. А ей сын рассказал.
– Ах да, дети-то слышали. – Назели медленно пошла по двору, нашаривая подошвой туфли дорогу – дрова мешали разглядеть, что там под ногами.
Старушка шла рядом, несла несколько поленьев.
– Я тебя до дома провожу, не волнуйся.
– Спасибо, бабушка Ано, я сама.
– Мне несложно!
Она распахнула калитку, придержала ее, давая Назели пройти.
– Так что с Автандилом?
– Умер.
– Болел?
– Болел.
– Детей не случилось?
Назели споткнулась, выронила полено.
– Я сама, не нагибайся. – Ано с оханьем нагнулась, подняла полено, встала на цыпочки, подложила на самый верх охапки. Глянула снизу вверх, трогательно улыбнулась: – Была жирафиком и осталась.
Назели выдавила слабую улыбку. За худобу и высокий рост ее в деревне дразнили жирафиком. Как давно это было. Словно в прошлой жизни.
Пока матрас и диванные подушки тлели, распространяя вокруг удушливый, тяжелый смрад, она возилась с порядком заржавевшей жестяной печью – сначала растопила, чтобы хорошо накалилась, а потом, дав подостыть, долго скребла обломком кирпича и терла песком. К тому времени, когда на Салори надвинулась осенняя ночь, тяжелый дух спаленной шерсти и тряпья развеялся, оставив на месте костра горсть пепла и сажи, а на выскобленной дочиста печи закипал чайник. Кухню скудно освещала старенькая керосиновая лампа – электричества в доме не было, нужно будет сходить завтра в управу, попросить, чтобы подключили. Провал в полу пришлось накрыть куском фанеры, найденным на чердаке. Назели вышла за полночь на веранду, долго простояла, прислушиваясь к прохладному дыханию ночи. Уснула в старом кресле, завернувшись в чудом не съеденный молью плед.
Если бы можно было взглянуть на Салори с высоты птичьего полета, то первое, что бросилось бы в глаза, это утопающие в осеннем разноцветье рыжие черепичные крыши и желтая лента дороги, разделяющая деревню на две почти равные половины – левую и правую. Называлась она Салори[5] не случайно – в сезон урожая сады практически темнели от терносливы. Ее вялили, сушили и даже мариновали, закручивали компоты и варенья, готовили острый соус – к мясу и рыбе, добавляли в выпечку и супы, гнали самогон – прозрачный и чистый, но очень крепкий – от пары стопок охмелеешь. К концу октября урожай шел на убыль – последнее, на что пускали сливу, – вяленые сухофрукты, на которые годились чуть перезрелые, подмерзшие плоды: их мыли, удаляли косточку, раскладывали на подносах и оставляли на ночь в почти остывшей хлебной печи. К утру подносы извлекали, накрывали марлей и давали сливе окончательно обсохнуть на свежем воздухе. А потом наполняли ею ситцевые мешочки и подвешивали под потолок холодного зимнего погреба. Такой чернослив редко подавали гостям – с виду