вернисажах. Люди раскошеливались только на квартплату, но многие находили способ избавиться и от этой статьи расхода: кто-то вызывался поливать цветы и кормить кота в домах путешествующих друзей, кто-то подавал заявления на гранты, магически обращающие спальни в мастерские и гостиные в офисы НГО, а остальные за неимением других вариантов затевали роман с хозяином квартиры.
Горячечный пульс Нью-Йорка должен был по идее убыстрять мой – раздувать мои амбиции согласно обычным айн-рэндовским чертежам. Он даже достучался до Вика и его команды, проводивших теперь вечера за рассуждениями, как бы ловчее попасть на некие “индустриальные просмотры” и “сборники лейблов”. Не следовало ли и мне спать и видеть собственное имя, нахлобученное поверх того или иного редакционного списка, волнистые линии моего лица, лыбящегося с авоськи “Барнс энд Ноубл”[10], слышать, как мой безупречно гладкий русский разряжает международный конфликт в ООН? Удивительным образом Нью-Йорк оказывал на меня ровно противоположное действие. Мне не хотелось делать абсолютно ничего и казалось, что именно здесь это сойдет мне с рук. Город меня парализовывал, но это был приятный паралич, укутывающий подобно тяжелому пледу, который мать накидывает поверх твоего одеяла, когда у тебя температура: еще один градус независимости утерян. Еще одна причина не шевелиться.
Моим единственным настоящим талантом, как я обнаружил в эти первые, сладостно-бездвижные месяцы в Нью-Йорке, оказалась фальсификация квалификаций. Отчаянная жажда быть принятым за своего вкупе с гуманитарным образованием, научившим меня безнаказанно сплетать косички несвязанных слов (“данное произведение исследует взаимозависимость тела и пространства”), породили чудовище. Взращенное на легком коктейле фактоидов из научного и делового разделов “Нью-Йорк Таймс”, чудовище гордилось умением поддержать пятиминутную беседу с представителем почти любой профессии. Это не означало, что я не был бы разоблачен как жалкий мошенник на шестой минуте. Талант заключался в умении выйти из разговора вовремя.
Моим главным подвигом на этом поле деятельности был, несомненно, прием в честь выхода мемуаров Джорджа Сороса. Сам факт, что я на этот прием попал, тоже являлся в своем роде достижением. Я “нашел” “себя” в распечатке гостевого списка в руках у пиарщицы (в фамилии Шарф хорошо то, что она звучит как миллион других нью-йоркских фамилий, в том числе Шифф, Шарп, Шариф, Шаров – если особо усердно шепелявить, даже Сорос) и, обнаглев от легкого прохода, профланировал к самому герою дня и обменялся с ним парой значительных фраз о его частном инвестиционном фонде. Про фонд я прочел ровным счетом одно предложение в интернет-журнале “Слейт” месяцем раньше. Там что-то говорилось об Аргентине, которую Сорос более или менее купил оптом – банки, скот, земли, – как только ее экономика развалилась. Трюк был в том, чтобы не просто повторить эту толику информации слово в слово, а сказать что-то так косвенно с нею связанное,