приблизиться к мечте. Однажды, когда он пытался нарисовать с натуры местного раввина, дети этого набожного человека напали на юного художника и избили. В результате компенсация за побои в двадцать пять рублей позволила ему записаться в художественную школу.
Естественно предположить, что Сутин мог бы стать для Шагала подходящим товарищем в Париже, но Шагал не собирался с ним сближаться. Он считал Сутина простоватым: ест всякую дрянь, одежду не стирает. Но именно Модильяни и Сутин, принц и нищий, оба чуткие и отзывчивые души, стали неразлучными друзьями.
Начиная с Парижского периода лихорадочную страстность сутинского экспрессионизма в некоторых кругах считали и продолжают считать характерной «еврейской» особенностью. Это мнение не выходит за рамки стереотипа: якобы евреи чрезвычайно эмоциональны. Если продолжить в том же духе, то же можно отнести и к ошеломляющим медитативным абстракциям Марка Ротко (Маркуса Ротковича), и исполненным драматизма карикатурным ку-клукс-клановским фигурам Филипа Гастона (Филипа Гольдштейна)[8]. Может, еврейская рука, послушная еврейскому сознанию, и в самом деле способна породить еврейскую живопись, но, когда отсутствует еврейский предмет изображения, это не может породить ничего, кроме чисто умозрительных споров.
Шагал был знаком с работами Модильяни и Сутина, но не придавал им большого значения. Художником, занимавшим его мысли, о чем наглядно свидетельствуют две небольшие работы, был совсем нееврейский Пикассо. «Размышления о Пикассо» (1914) и «Шагал, уставший от Пикассо» (1921) подтверждают то, что должен был усвоить каждый попавший в Париж, а именно: все мазки кистью по холсту так или иначе крепкими узами свяжут вас, хотите вы того или нет, с главным гением этого города.
Относительную изоляцию Шагала от его сотоварищей по «Улью» можно объяснить разными причинами, в том числе тем, что он плохо говорил по-французски и не очень хорошо – по-русски, а еще чувством собственного превосходства (вполне понятного в эстетическом плане) над другими говорящими на идише еврейскими художниками. К необщительности добавлялась и нелюбовь к пьяному разгулу и разврату, поскольку, вероятно, он хранил верность невесте – Белле, которая в это время училась в Санкт-Петербурге, – хотя можно предположить, что его сексуальные интересы имели несколько иную, неявную направленность.
Четырехлетняя разлука с любимой – серьезное испытание, но то ли оттого, что всю свою кипучую энергию, которую Шагал мог бы проявить на любовном фронте, он отдавал живописи, или же ему достаточно было вдохновения от далекой музы, так или иначе результат получился поразительным и странным. Картина «Посвящается Аполлинеру» (1911–1912) – большая, размером 200×189,9 см, близкая по стилю к кубизму или орфизму[9] – носит романтическое посвящение поэтам Аполлинеру и Сандрару (внизу на холсте автор изобразил символическое сердце, пронзенное стрелой), а также, вероятно не без тайного умысла, владельцу