повозил в носу травинкой, Касьян отчаянно чихнул и под дружный хохот подхватился и сел, подобрав коленки.
Промигав все еще изморно слипавшиеся глаза, он глянул за реку: по знойной ровноте выгона и впрямь уже мчался Давыдко. И все засмотрелись на его разудалый скач – локти крыльями, рубаха пузырем, а сам, не переставая, знай наяривает мерина пятками. По тому, как он поспешал, охаживал лошадь, всем стало ясно, что гонит он так неспроста, что наверняка разжился, раскопал-таки Клавку, иначе чего бы ему палить коня без всякого резона.
– Ну, артист! Вьюн-мужик!
Косари, повскакав на ноги, засмотрелись на Давыдкину лихость.
– Этак и бутылки поколотит.
– Умеючи не поколотит. Должно, переложил чем-нибудь.
– Эх, ребята, а и верно, промашку дали: надо было все ж таки десять штук заказывать. Чего уж там!
Между тем Давыдко, даже не придержав коня, на рысях скатился с кручи; было видно, как посыпались вслед и забухали в воду оковалки сухой глины. Мерин ухнул в реку и, поднимая брызги, замолотил узловатыми коленками.
– Да что ж он, скаженный, делает! Детей подавит, – всполошились бабы, когда верховой выскочил на эту сторону и голые ребятишки, валявшиеся на песке, опрометью шарахнулись врассыпную.
– Да не пьяный ли он, часом?! – тревожились бабы. – Эк чего выделывает! По штанам, по рубахам прямо.
– А долго ли ему хлебнуть, паразиту!
– Бельма свои залил – никого не видит.
Еще издали, там, на песках, Давыдко заорал, замахнулся кулаком – на ребятишек, что ли? – и, все так же колотя пятками в конское брюхо и что-то горланя – «а-а!» да «а-а!» – пустился покосами. Раскидывая оборванные ромашки и головки клевера, мерин влетел на стан и, загнанно пышкая боками, осел на зад. Распахнутая его пасть была набита желтой пеной. Посыльный, пепельно-серый то ли от пыли, то ли от усталости, шмякнув о землю пустую торбу, сорванно, безголосо выдохнул:
– Война!
Давыдко обмякло сполз с лошади, схватил чей-то глиняный кувшин, жадными глотками, изнутри распиравшими его тощую шею, словно брезентовый шланг, принялся тянуть воду. Обступившие мужики и бабы молча, отчужденно глядели на него, не узнавая, как на чужого, побывавшего где-то там, в ином бытии, откуда он воротился вот таким неузнаваемым и чужим.
С реки, подхватив раскиданные рубахи и майки, примчались ребятишки и, пробравшись в круг своих отцов и матерей, притихшие и настороженные, вопрошающе уставились на Давыдку. Сергунок тоже прилепился к отцу, и Касьян прижал его к себе, укрыв хрупкое горячее тельце сложенными крест-накрест руками.
Давыдко отшвырнул кувшин, тупо расколовшийся о землю, и, ни на кого не глядя, не осмеливаясь никому посмотреть в лицо, будто сам виноватый в случившемся, запаленно повторил еще раз:
– Война, братцы!
Но и теперь никто и ничего не ответил Давыдке и не стронулся с места.
В лугах все так же сиял и звенел погожий полдень;