пропила я все стихи…
– А ты вспомни… как в девяносто пятом, а?…
– Не вгоняй в краску, я тогда влюбленная была и глупая…
– Поль, почитай…
– Не-а, совесть не позволяет…
– А пить тебе твоя совесть позволяет?
– Пить позволяет. У нас с ней договор.
– Да ладно, почитай…
– Не обещайте деве юной…
– Девочки, милые, как же я вас всех люблю…
Лечить больное горло мороженым, открывать ставни, которых нет, впускать сиюминутное солнце (из-за этого – почти не выходить из дома: ждать, что все решится само), изображать перед собой клоуна, слышать вой собаки и плач кота, тратить последние деньги на тысячу маленьких ненужностей, решать уравнения с абсолютным количеством неизвестных, искать качество слов, что никогда не будут написаны – и, тем более, сказаны, жевать трехмерную жвачку – не стану: фи, «…да это дурной тон!». Сделаю по-другому – раскрашу рукопись углем, нарисую рожу, покажу ей язык, выругаюсь, отвернусь к стенке. Не вспомню, как раньше. Бабская проза! Скукожилия…
Приветик, подруга! Любимый не звонит уже две недели.
Дал мне постирать две футболки, а сам пропал.
Я так думаю, может мне их [футболки] на половые тряпки пустить, качественные получатся тряпочки-то.
Как ты думаешь?
Сто четвертое ноября
Формат – тоже рамки. 90х60х90. 60х90/8. Что более токсично? Что менее ядовито? Делаем талию. Делаем мейнстрим. Силикон серийной продукции. В глушь, в Париж! А до Бреста – исторической ррр. – рукой поддать. От смены декораций сумма принятого яда не меняется. 60х90/8: на какой полосе делаем мейнстрим, г-н редактор?
Тем временем одна барышня старательно занавешивает меня кучей речевых конструкций. Куча эта не имеет цвета и запаха; одушевленные и неодушевленные предметы, прикидывающиеся тем-то и тем-то, ни на что не способны, как не способна, впрочем, ни на что ни одна часть речи. Барышне кажется, будто ее сюжет привлекателен. Почему бы не прервать его? Я ведь от сюжета, как из кожи вон! …И, кстати, каких-то 90 минут назад всего лишь шла в вагон-ресторан.
Барышня, парам-пам-пам, маникюрша. Или продавщица. Она может с таким же успехом оказаться медсестрой или медбратом. У нее куча, так скажем, поклонников и мелкая дочь. Или сын. Видя моего сонного Мальчишку, она замечает, улыбаясь розовой помадой, будто я «тоже нормальная, не то, что эти вот», и кивает на стареющих стриженых девочек в джинсе и с пирсингом, направляющихся в тамбур курить. Я чувствую себя не до конца разоблаченным Цинциннатом Ц. Барышня едва ли слышала о Цинциннате Ц., но наверняка чует, что существует и непрозрачность. Впрочем – кем? чем? (творительный падёж) – она не полномочна меня просвечивать. Мой мозг плавится от заигранной партии, а на лице появляется вымученная улыбка, напоминающая разбивающуюся об асфальт маску из папье-маше. «Люди такие интересные, я так люблю общаться! Каждый по-свое…» – барышня отформатирована. Зачем я выходила из купе? Почему поезд идет не в Париж, а в Брест? Кто там, в Париже? На кой черт он мне сдался?
– Ма, я не хочу к бабушке, она говорит, у них всех сажают.
– Не говори глупостей, тебя пока не за что.
Я