партии пал под бременем своей верности лондонской бирже, прежде чем финляндский поезд довез нас до Белоострова. Г. Терещенко со своими коллегами перенял, однако, полностью наследство г. Милюкова, как и этот последний перенял целиком наследство царской дипломатии. Поэтому письмо, предназначавшееся для г. Милюкова, я с полным правом адресую г. Терещенко. Оно переслано ему в оригинале через посредство председателя Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Чхеидзе.[41]
Мне остается еще сказать здесь несколько слов о немецких пленных, в обществе которых я провел месяц. Их было 800: около 500 матросов с затопленных англичанами немецких военных кораблей, около 200 рабочих, которых война застигла в Канаде, и около сотни офицеров и штатских пленных из буржуазных кругов. Отношения определились с первого же дня, точнее с того момента, как масса пленных узнала, что мы арестованы, как революционные социалисты. Офицеры и старшие морские унтера, помещавшиеся отдельно, сразу увидели в нас заклятых врагов. Зато рядовая масса окружила нас плотным кольцом сочувствия. Этот месяц жизни в лагере походил на сплошной митинг. Мы рассказывали пленным о русской революции, о причинах крушения Второго Интернационала, о группировках внутри социализма. Отношения между демократической массой и офицерами, из которых некоторые вели кондуитные списки «своим» матросам, чрезвычайно обострились. Немецкие офицеры кончили тем, что обратились к коменданту лагеря, полковнику Моррису, с жалобой на нашу антипатриотическую пропаганду. Английский полковник встал, разумеется, немедленно на сторону гогенцоллернского патриотизма и запретил мне дальнейшие публичные выступления. Это произошло, впрочем, уже в последние дни нашего пребывания в лагере и только теснее сблизило нас с немецкими матросами и рабочими, которые ответили на запрещение полковника письменным протестом за 530 подписями.
Когда нас уводили из лагеря, пленные устроили нам проводы, навсегда врезавшиеся в нашу память. Офицеры и унтера, вообще патриотическое меньшинство, замкнулись в своих отделениях, но «наши», интернационалисты, стали двумя шпалерами вдоль всего лагеря, оркестр играл социалистический марш, руки тянулись к нам со всех сторон… Один из пленных произнес речь, в которой выразил свой восторг перед русской революцией, послал свое честное проклятие германскому правительству и просил нас передать братский привет русскому пролетариату. Так братались мы с немецкими матросами в Амхерсте. Правда, мы тогда еще не знали, что собственные князя Львова циммервальдцы Церетели и Черновы считают братание противоречащим основам международного социализма. В этом они сошлись с гогенцоллернским правительством, которое тоже запретило братание – правда, с менее лицемерной мотивировкой.
Незачем говорить, что американско-канадская печать объясняла взятие нас в плен нашим «германофильством». Отечественные желто-кадетские газеты встали, разумеется, на тот же самый путь. Обвинение в «германофильстве» мне