пошлых подозрений, что его мать или какая-то из более древних родительниц совершила некое прелюбодеяние и тем самым пустила в крону родового древа обезьяну измены. Тут могла идти речь о вещах, неизмеримо более тонких, абсолютно даже не житейских.
Надобно заметить, что это направление чувствований было особенно удивительно именно в этом Капетинге. Ибо не было в начале неблагословенного для сияющей Франции четырнадцатого века человека, более прагматического и земного, большего стяжателя и скупца. Его жадность была общеизвестна, она была многочисленна и изобретательна; она была неутомима, неусыпна и беспощадна. Эту сторону своей натуры прекрасный обликом король Филипп не считал нужным скрывать. Он даже бравировал ею. И, только в своей зеркальной галерее преображался. Не внешне, конечно. Те, кто считал, что хорошо знает своего короля, видит его насквозь, улыбались про себя, а иногда и открыто сообщая, что «Его Величество опять поднялся к своим зеркалам». Конечно, они были уверены, что эти отражательные устройства он завел тоже из жадности, дабы с их помощью бесплатно и бесконечно умножать свою драгоценную красоту.
Дольше всего король задержался у большого, вертикально вытянутого зеркала с ажурным бронзовым бордюром, на котором была изображена знаменитая античная сцена: псы Артемиды разрывают неосторожного Актеона[1]. Сюжет этот свидетельствовал о том, что зеркало это является позднейшим произведением, еще каких-нибудь сто лет назад любой мастер, рискнувший использовать его, живо оказался бы в подвалах инквизиции, если не на костре.
Почему-то именно этому зеркалу Его Величество доверял больше всего. И присматривался к его намекам особенно внимательно и долго. И вот когда его разговор с глубинами Зазеркалья дошел до самого интересного места, за спиной Филиппа раздался неопределенный, но деликатно изданный звук. Венценосный красавец обернулся и выражение его лица было таково, что тот, кто его побеспокоил (а это был первый королевский камергер Юг де Бувиль), содрогнулся. Он более, чем кто-либо другой, знал, что не стоит беспокоить короля, когда он предается своему оригинальному безумию. Но уж больно важным было известие, которое он принес.
– В чем дело, де Бувиль?! – ледяным тоном спросил Филипп Красивый.
– Париж… – начал говорить первый камергер, но у него перехватило горло.
На лице короля появилось ехидно-выжидающее выражение. Надо признать, что он был не только красив, не только жаден, но и мелочно тщеславен. Ему нравилось, когда он мог одним своим видом произвести на человека сильное впечатление.
– Так что же Париж, мой милый де Бувиль?
Господин первый камергер, коротконогий, краснощекий толстячок, почувствовал, что не сможет справиться с поднятой темой, и решил передоверить ее человеку более собранному. Он повел пухлой ладонью вправо и произнес привычным, церемониальным тоном:
– Рыцарь Гийом де Ногаре.
И мгновенно из-за тяжелой темно-зеленой портьеры,