поллитровку, чашку с огурцами, открывает банку с мясными консервами.
– Не жирно ли? Так угощать – жид задавился бы. Будто у богатея какого гостим. Все балаганные паяцы, мистики, горлопаны, фокусники, невротики, звездочеты – все как-то поразбежались позаграницам еще до твоей кончины. Или, уже после твоей кончины, у себя дома в России поперемерли-поперевешались. И, наверное, слава богу, остались только простые, честные, работящие. Говна нет, и не пахнет им, остались только брильянты и изумруды. Я один только – пахну… Ну, еще несколько отщепенцев пахнут… Мы живем скоротечно и глупо, они живут долго и умно. Не успев родиться, мы уже подыхаем. А они, мерзавцы, долголетни и пребудут во веки. Жид почему-то вечен… Им должно расти, а нам умаляться… (Венедикт Ерофеев. Москва – Петушки).
– Ешь – не ломайся, милок: ломливый гость голодный уходит.
– Водка-то ни к чему бы, – добавляет свое Никита.
– Дочку, дочку помянуть надо, милок, – отвечает дед, смаргивая непрошенную слезу, и берется за рюмку. – Помянем, милые вы мои ребятки. Надежа моя была Настя, свет светочек в оконце.
Старик дрожаще, расплескивая, несет рюмку ко рту. Сеня долго цедит водку сквозь зубы, крякнув в завершение, молча хрустит огурцами. Никита призадумывается, вспоминая Настену, потом медленно, неторопливо пьет.
Из красного угла горницы глядят на них несколько почерневших деревянных икон и желтоватый, в точках мушьих наследов численник. Горит лампадка. С икон, с окон, со спинки кровати свешиваются нарядные полотенца – их в девушках еще вышивала покойная ныне жена Саваофа Ефросинья. В горнице с ладанным ее духом старик каждодневно молился и поминал бабку свою, которая век его не обидела и не попугала, немногих покойных товарищей и дочь Настю.
Старик сидит сгорбленный, взгляд у него слепой.
– Жизня, она – тяжелая штука: в портянку не завернешь и голыми руками не возьмешь, – заговорил он. – Очень чижало мне, дорогие вы мои. Я обижен жизней до конца. Такую дочку имел, драгоценней любого сына. А он сатанюка бил ее и куражился.
– Муж что ли? – вскидывает одну бровь Сеня.
– Он, ирод. Через него тощать стала, тощать и угасла, как свечка. Душу выбил он из нее… А сколько же я на него тянулся, все добро отдал, чище голого гола сам остался. Дом в Урюпине купил – любуйся сударушкой, зять дорогой! Он ее и счастья и жизни лишил. Теперь как кобель шелудивый в Новопокровске. И матери родной не нужен, ирод, никому. И нету ему счастья. И не будет его таким ветросвистам. Кто кому лихо делает, того лихом и покарает. Пошла душа у дурака этого по рукам – у черта будет!
У автора взметывается в торсион познанный нечаянно у «человека из Ламанчи» человека в белых одеждах Лени Иванова знаемый им по Питеру Виктор Ного с его стихом:
Головки гордой золота кудрей —
что может быть глупее и банальней?
Но я мечусь в истоме сексуальной,
как одичавший в праздности купрей…
В хмельном угаре суетных столиц,
сбежавшие от жен в командировки,
лелеем свои