их голоса – она не хотела, категорически не хотела праздновать с ними, выслушивать их неискренние, искренних не бывает в пятьдесят семь, развесистые комплименты, участвовать в общем разговоре о судьбах поэзии и родины… Насколько лучше было бы остаться, послушать хорошие стихи. А потом просто погулять по городу с девочками или вообще одной – выбирая, конечно, освещенные улицы.
Впереди раздался многоголосый восторженный клич, а затем полный глубокого удовлетворения собой голос Берштейна:
– А некоторые сомневались.
– Дай я тебя расцелую, дорогой. Красоткин, отвернись и не подглядывай!
Вера подошла к ним и увидела над головами вывеску, мерцающую в свете голубоватого фонаря витражными буквами из перламутрового и цветного стекла: настоящее произведение искусства.
– «Склянка»! – провозгласил Скуркис; с натужной галантностью потянул на себя тяжелую, толстенную на ребре дверь. – Верусик, ты первая.
Каменные неровные ступеньки уходили в темноту и вниз, навстречу поднимался чадный сладковатый воздух, и путей для отступления не оставалось. А может быть, оно и к лучшему. Возможно, мне было бы сейчас в сотни раз тоскливее, если б никто не вспомнил про этот день.
– …Нам крупно повезло, что нашелся свободный столик, – сказал Берштейн, усаживаясь между Верой и Машенькой; разыскивать себе пятый стул отправили Скуркиса как самого молодого. – Это очень, очень популярное место. Среди тех, кто знает.
За соседними столиками щебетала в основном молодежь, видимо студенческая, по-птичьи пестрая, в странных перышках – Вера давно уже зареклась искать какие-то закономерности и стиль в нынешней тинейджерской одежде. Взрывы хохота, неразборчивый гомон, отдельные звонкие словечки совершенно непонятны вне контекста, будто на чужом языке. Смешно. Ты же тянешься к молодым, общаешься с ними на равных и гордишься этим, тебе интересно с ними, твоими девочками, младшими на десять, пятнадцать, а то и все двадцать лет; а тем временем уже выросло поколение, которое и молодежью-то не очень назовешь – совсем другие существа, непостижимые, чуждые. И на их фоне внезапно проступают морщины на слишком близких, а потому не меняющихся с годами лицах ровесников, подсвеченных сейчас аутентичной ажурной лампочкой на столике.
Кажется, все они подумали примерно о том же.
– Этим поэзия не нужна, – проговорил Скуркис, придвигаясь ближе на добытом стуле и бросая затравку к литературной беседе.
– Наша поэзия, – безжалостно уточнил Берштейн. – Уверяю вас, у них есть свои кумиры. И собирают, кстати, полные залы.
– Знаю, видел. Заглянул на эти их чтения. Дефачки с голыми пупами.
– Не только. Вот Нечипорук, например. Если не ошибаюсь – твой, Жорка, ровесник.
– О, я его только что слушала, застала самый конец. Такой эротичный мужчина!.. Правда, Красоткин?
– Во-первых, он с ними откровенно заигрывает! Станет настоящий поэт подстраиваться под запросы сопливой аудитории? А во-вторых,