художественное сообщество 1980-х и 1990-х годов, и тех, кто торжествует оттого, что, наконец, началось культурное производство, основанное на современных технологиях и когнитивных практиках.
В западном культурно-художественном пространстве эти две, на первый взгляд, полярные парадигмы (социально-активистская, некоммерческая, и рыночная) представляют собой взаимодополняющие программы постиндустриальной либеральной культуры. Рынок отвечает за повышение коммерческой и символической цены искусства, а общественные, так называемые неправительственные и некоммерческие организации осуществляют критику коммерциализации художественных процессов, образуя зону критической социальной активности, или зону так называемой институциональной критики.
В своей последней книге «Власть искусства» (Art Power) философ и теоретик искусства Борис Гройс предлагает и вовсе прекратить различать коммерческое («плохое») и критическо-социальное («хорошее») искусство на том основании, что одно конъюнктурно, а другое – нет. В капиталистическом обществе, где экономику вне рынка представить себе невозможно, критиковать рыночно успешное искусство означает, с точки зрения автора, лишь создавать еще один специфический товар или даже специфический рынок – рынок «некоммерческой» социальной активности.
Это гройсовское утверждение часто выводит из себя критически настроенных западных левых, как, впрочем, и обескураженных монетизацией культуры российских критиков, рассчитывающих на то, что критические институции, функционирующие по западной социально-демократической модели, способны воздействовать на инфраструктуру капитала. Однако, с точки зрения Гройса, ни один демократически настроенный критик не согласился бы в конечном итоге быть тотально последовательным даже по отношению к собственной критике рынка, то есть просто-напросто вообразить тотальный отказ от рынка со всеми вытекающими из этого последствиями: абсолютной аскезой по отношению к вещественно-товарному миру.
Гройс выводит искусство за пределы дилеммы между коммерческим и критическим проектами, размещая его (искусства) власть над обеими альтернативами. Искусству, если оно искусство, удается не просто описывать мир таким, какой он есть, а порождать картину мира в режиме утопии. Образ же утопии есть образ той политической модели мира, которой нет и которая должна быть. А значит, взывая к этой утопической модели, происходит и взывание к власти именно такой картины мира.
Но может ли быть утопия столь же многообразной, сколь и многообразны образы мира и представления о мире? Да, утопии бывают разными по структуре. Однако самое главное в них остается неизменным. Это полная отмена того, что Казимир Малевич в своих работах называет «харчевым принципом», то есть отмена зависимости от фетишизированного вещественного мира, в котором человек проживает от рождения до смерти. И здесь можно задаться вопросом. Что является более естественным состоянием для общества и человека: 1) «харчевой принцип», от которого не может избавиться ни одна социальная демократия (коль скоро она не избавляется от частной собственности, а значит, и «капитализма» общественного