align="center">
Старики по отцовской линии
Бабку свою по отцу я помню плохо, хотя умерла она недавно, годов десять тому. Память почти не сохранила ее облика, потому как видел я ее редко, они с дедом прожили всю жизнь в деревне, гостить приезжали не часто, родители возили меня к ним за все время раза два, и однажды я ездил со своим двоюродным братом, уже в классе восьмом. Помню хорошо дом стариков на горе – из окон всю деревню было видать: веселенький такой белостенный домик с синими ставнями. Только дед, когда бабка умерла, продал этот дом, где они вековали со старухой и нарожали кучу детей.
Бабка умерла не своей смертью, трагически – под колесами поезда. Деревня стояла у железной дороги, это была, кажется, довольно крупная узловая станция. Однажды перебегали пути, дед далеко вперед ушел, а бабка замешкалась. Сбил ее маневровый паровоз… А так еще крепкой была старуха – жить бы ей еще да жить.
После ее смерти осталась большая толстая тетрадь, вся исписанная арабской вязью. Оказалось, что бабка всю жизнь сочиняла стихи и песни, писала прозу. Но прочесть никто ничего не сумел, ибо сразу после ее смерти тетрадь исчезла. Брат отца мне эту историю поведал. То ли старик тетрадку припрятал, то ли соседка – аллах его знает. Только иногда думаю: может от нее мне передалась эта страсть бумагу марать? Гены все-таки.
Старик-то после бабушкиной смерти, по выражению моей матери, «совсем из ума выжил». Дом продал, стал таскаться по всей Башкирии, промышляя семечками и еще чем мелким. Таким вот грязным, провонявшим потом и вокзалами, нагруженный мешками, дед заявлялся к нам. Мать гнала его в ванную, а потом всю ночь стирала и чистила, брезгливо ворча от и впрямь ужасающей грязи. Деду при этом выдавалась чистая одежда из ношеного отцом. Мать расстилала ему коврик, и он долго молился, громко бухая лбом об пол. Мать говорила, что молился он дурашливо, перевирая слова молитвы, и неестественно выл, стараясь произвести впечатление очень набожного и благочестивого человека. Если была пятница, дед непременно ходил в мечеть и, придя домой, ругал местных мулл почем зря.
Было ему уже восемьдесят два года в последний его приезд, но это никак не ощущалось. Крепкий был старик. За ужином выпивал с отцом подряд несколько рюмок водки (были такие граненные семидесятипятиграммовые стопки – других дед не признавал), и тогда только пьянел.
А когда пьянел, начинал дурачиться и безбожно врал. Как-то я спросил у него про охотничью сумку новенькую, что он притащил с собой, и он сказал, что этот ягдташ ему подарил Ленин. Правдой оказалось лишь то, что в разных деревнях дед купил три дома, а зачем – он и сам не знал. Любил дед в подпитии рассказывать также про Германскую войну и всегда одну и ту же историю, как они с одним немцем Фрицем пили шнапс, а потом дед его убил.
После этого рассказа дед переходил на «немецкий язык», как он выражался, и нес какую-то рычащую абракадабру, в которой не было ни одного немецкого слова. Но так, в представлении деда, должны были говорить немцы.
Отец начинал его ругать за эту глупость и за всю дедову бестолковую жизнь, звал его к себе жить, призывая его угомониться и чинно, по-стариковски, доживать свой