совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня».
С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: «В это время в Москве (где жил мыслитель. – В. К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. – В. К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества». И еще: «Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. – В. К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. – В. К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о «темной силе»; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…»
Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от «черносотенного», хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.
Он писал о руководителях «черносотенцев», что «они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал», но все же «я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере», – то есть в лагере «правых».
Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам «организованного черносотенства»; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с «черносотенными». Очень характерно его замечание: «Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал».
А вот его восприятие Февральской революции: «…начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна)… Я… знал сердцем, как там, в центре революции ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие