из них – это то, что Миша, как актёр-любитель, не знал, куда девать руки. И всё тянул в рот и жевал всё подряд, даже то, что никак не жевалось.
Вроде бы должно было хоть немного потеплеть…
Репродуктор помолчал, собираясь с духом, – и сказал, наконец, то, о чём не мог уже молчать.
И что простить ему было невозможно…
Он сказал это голосом, когда-то объявившим войну и совсем ведь недавно – Победу. Голосом, которого боялись и ждали. Не разменивавшимся по пустякам. Говорившим только то, что никто, кроме него, не осмелился бы произнести.
Он осмелился.
Репродуктор почернел от горя, собрался-таки с духом и сообщил своим прекрасным голосом последние известия. Я подумала, что они и вправду будут последними.
Клара взяла Мишу на руки, чтобы успокоить его, – вот и не приучай ребёнка к рукам, – но он не успокаивался, потому что она ведь сама плакала – как никогда…
Раньше у неё не было причин плакать, тем более – так…
Когда год с лишним назад они с Самуилом предновогодним декабрьским вечером шли в роддом и она время от времени садилась в сугробы, чтобы перевести дух, ей было больно, – но совсем не так, как сейчас… Та декабрьская боль имела смысл, и если бы у Клары были силы радоваться ей, она бы радовалась… А эта, мартовская, была дико бессмысленной и безнадёжной. Хуже всего, что – совершенно безнадёжной. Какой смысл в том, в чём нет надежды? Надежда – это же и есть смысл, да?…
Прекрасный голос не раз объявлял о чём-то страшном, но надежда всё равно была.
И только сейчас, только в этот жуткий, так и не ставший весенним день, надежды не было.
Клара и Миша плакали – если это можно назвать плачем. Словно вернулись, ворвались с улицы казалось утихнувшие до следующей зимы зимние стоны.
И голос в репродукторе хотел бы заплакать вместе с ними, но ему было нельзя. Он не мог позволить себе этого. Можно было только им…
А стоявший на шкафу белый бюст в генералиссимусовской форме не мигая и, наверно, словно не подозревая, что это о нём говорит чёрный репродуктор, смотрел в окно – на замёрзшую Сумскую, на продрогшую Тринклера. Старался разглядеть скрывшуюся за углом Бассейную.
Смотрел – и не знал, что его уже нет.
III
Самуилу целый год оставался до конца комсомольского возраста, когда он окончил мединститут.
Он мечтал стать врачом с тех ещё пор, когда не требовали заштриховывать портреты в учебниках. Сначала просто мечтал, а потом – знал, как этого добиться. Играли с Гришкой в Ворошилова, форсировали Луганку. Уставал так, как, наверно, не уставал ворошиловский скакун после кровопролитного боя, – и мечтал всё о том же. Соседи и родители о его мечтах не знали, потому что если бы узнали, сказали бы, мол, куда конь с копыт ом, туда и рак с клешнёй.
Всё ещё пацаном, таскал на спине неподъёмные чувалы с мукой, согнувшись во все возможные погибели, нёс – да что там нёс, – пёр их на хлебопекарню, это 10 километров от мельницы. А вокруг каркали грязно-чёрные вороны, каркали, не задумываясь о войне, сметающей всё со своего пути где-то не очень уж и далеко от