ли? Никто всегда считал, что в этом отношении были правы древние, утверждая, что смерть – это освобождение. Душа на небо, черви жрут стынущие бренные останки, кости рассыпаются от времени, их сушит ветер, поливает дождь, выжигает солнце, от них остается пыль, шелуха, их разносит ветер – пуффф! И все, прах к праху, от телесной оболочки ничего не остается.
Рулик был неудачником (как, впрочем, и все остальные в этом заведении). Настоящего имени его никто не знал, да это и никого не интересовало. Истинные имена оставались за порогом этого дома, они слезали, как старая змеиная кожа. Как только Рулика принесли сюда впервые, напичканного лошадиными дозами каких-то нейролептиков, Никто сразу отметил, что ему здесь не выжить. Рулик что-то кричал про несправедливый суд, про какой-то аффект, временное помутнение рассудка, а ночью безудержно плакал, мешая спать другим и вызывая только раздражение. Слезы здесь были роскошью – естественная влага организма очень ценилась, и плачущий объект здесь не вызвал никаких чувств и эмоций. Позже Никто узнал, что Рулик изнасиловал собственную шестилетнюю дочь, после чего задушил и распилил тело, спрятав останки на балконе. Дело было зимой, девочку объявили в розыск, вечерами он, обнявшись с женой, плакал (как сейчас), а ночью, вероятно, выглядывал на балкон, мол, все ли там в порядке, не шевелятся ли в сумке обрубки? Поиски несчастной крохи продолжались вплоть до весенней капели, пока спортивная сумка с расчлененным телом не начала благоухать. На суде вмиг поседевшая жена, рыдая, прокляла его.
Рулик смастерил из пододеяльника петлю, грубую и неуклюжую, как и его собственная жизнь. Перед тем как надеть ее на шею, он поймал блестящий взгляд Никто.
– Ты… ты не спишь? – дрогнувшим голосом спросил он. Никто безмолвно смотрел на него, и Рулик хрипло хихикнул:
– Да, я забыл, ты у нас немой. Немой, глупый старик, что ты тут делаешь? Что вы все тут делаете? Не хочешь ли последовать за мной, а? Никто, так ведь тебя все зовут?
Во сне заворочался Груша – толстый рыхлый псих, вечно расковыривающий себе нос до кровавых соплей, отчего его речь была гундосой, как у хронически простуженного. Рулик бросил испуганный взгляд на постель Груши, но тот повернулся на другой бок и уже сладко храпел.
– Прощай, Никто, – тихо сказал он, забираясь на подоконник. – И простите меня.
Он закрепил другой конец импровизированной веревки на самой верхней части решетки и еще раз посмотрел на Никто. Лицо старика было словно гранит, только глубоко запавшие глаза поблескивали, как серебряные монетки. И Рулик понял, что никто его в этой жизни не простит. Готовься к встрече с Иисусом, дружище. Он затянул петлю и прыгнул вниз, поджав ноги. Раздался хруст ломаемых шейных позвонков, и тело обмякло. Груша плямкал губами, выдувая слюнные пузыри, а Никто бесстрастно глядел на неподвижный силуэт у окна, неестественно раскоряченный. Лунный свет мягко засеребрил контуры безжизненного тела.
Утром он проснулся раньше всех и сделал зарядку. Он всегда делал ее, не изменяя своим привычкам – приседания, отжимания, подъем ног, наклоны тела… Санитары долгое время прикалывались над спятившим стариком,