из вежливости. Пол в комнате был из полированного чунама, белого как творог. В одной из стен было окно с решеткой из резного дерева, повсюду лежали мягкие, пухлые подушки и толстые ковры, а серебряная, выложенная бирюзой хукка, которую курила Лалан, стояла на отдельном коврике, всецело предоставленном ее блистательной особе. Вали-Дад служил здесь почти таким же незыблемым предметом домашней обстановки, как и люстра. Как я уже говорил, он лежал в оконной нише и размышлял о жизни, о смерти и о Лалан, особенно о Лалан. Стопы молодых горожан стремились к ее порогу и потом… удалялись, ибо Лалан была разборчивая девушка, не болтливая, замкнутая и ничуть не склонная к оргиям, которые почти всегда кончаются дракой.
– Если я ничего не стою, я недостойна такой чести, – говорила Лалан, – если же я кое-чего стою, они недостойны меня. – Это было хитроумное изречение.
В долгие жаркие ночи конца апреля и мая весь город, казалось, сходился курить и беседовать в маленькой белой комнате Лалан. Шииты самого мрачного и непримиримого толка; суфи, потерявшие всякую веру в пророка и сохранившие лишь очень слабую веру в бога; странствующие индуистские жрецы, зашедшие сюда по пути на юг в Центральную Индию, куда они ехали на ярмарки и по другим делам; пандиты в черных одеждах, с очками на носу и непереваренной мудростью внутри; бородатые старшины кварталов; сикхи, передающие все подробности последнего церковного скандала в Золотом Храме; красноглазые жрецы из-за Границы, похожие на затравленных волков и каркающие как вороны; магистры искусств с университетскими дипломами, очень напыщенные и очень словоохотливые, – все эти люди и многие другие встречались в белой комнате.
Вали-Дад лежал в оконной нише, прислушиваясь к беседе.
– Это – салон Лалан, – сказал мне Вали-Дад, – и он эклектичен – так, кажется, надо сказать? Нигде, кроме как в масонской ложе, я не видел таких сборищ. А там я как-то обедал с одним евреем – с одним яхуди. – Он плюнул в городской ров, извиняясь, что позволил национальным чувствам взять над собою верх. – Хоть я и потерял всякую веру на свете, – сказал он, – и стараюсь гордиться этой потерей, все же я не могу не чувствовать ненависти к евреям. Лалан не пускает сюда евреев.
– Но что же, собственно, делают все эти люди? – спросил я.
– Проклятие нашей родины! – промолвил Вали-Дад. – Они разговаривают. Подобно афинянам, вечно слушают и рассказывают какие-нибудь новости. Спросите Жемчужину, и она покажет вам, как много она знает городских и провинциальных новостей. Лалан знает все.
– Лалан, – молвил я наудачу (она разговаривала с джентльменом курдского толка, явившимся бог знает откуда), – когда пойдет 175-й полк в Агру?
– Он туда вовсе не пойдет, – ответила Лалан, не поворачивая головы. – Вместо него приказано выступить 118-му. А тот полк пойдет через три месяца в Лакхнау, если только не получит нового приказа.
– Это верно, – произнес Вали-Дад без тени сомнения. – Сумеете вы узнать больше