даже если он играл плохо, потому что считалось, что это "не его амплуа".
О том, кто и как играл, в доме говорили гораздо больше, чем о собственных делах, хотя дела с каждым годом шли все хуже и хуже. Иногда мама в разговоре изображала, как, по ее мнению, нужно было сказать: "Карету мне, карету!" или "Австрийский на него надеть мундир", – и мне казалось, что в глубине души она считает себя актрисой. Я тоже любил играть, но один, когда меня никто не видел.
Мне казалось странным, что об актерах у нас говорили так много. Почему-то было известно, что у "первого любовника", красавца С., маленькая лысинка на темени и что он будто бы прикрывает ее волосяной нашлепкой. Его жена была, оказывается, на пять лет старше, чем он, и ревновала его, но так искусно, что никто этого не замечал.
Актеров у нас любили просто за то, что они были актеры. Один "благородный отец" просидел до ночи, накурил, съел целую курицу, мычал, никому не понравился, – кажется, не за что было его похвалить! И все-таки мама сказала, что у него красивая шея.
Нянька считала, что от актеров в доме беспорядок, и была, по-видимому, совершенно права, хотя, когда труппа уезжала (иногда в середине сезона, если антрепренер "прогорал"), беспорядок нисколько не уменьшался, а только становилось скучнее. Драматическая труппа приезжала летом, а зимой мама устраивала концерты. Трио Чернявских из Америки, хорошенькие мальчики в бархатных костюмчиках, с кудрявыми шелковистыми волосами, просидели у нас целый вечер. Мы с Сашей тоже нарядились, хотя у нас не было других штанов, кроме как из чертовой кожи, – мама сердилась, что на нас "не наберешься", и нам стали шить штаны из этой материи, которую – мы пробовали – можно было разорвать только клещами.
Мне не понравилось трио Чернявских. Они были похожи на девочек, говорили тихими голосами. Один аккуратно снял кожу с копченого леща и стал вежливо жевать ее, не леща, а именно кожу. Мы с Сашей подавились, выскочили из столовой, и нам потом попало от мамы. Она сказала, что ничего особенного, очевидно, в Америке не едят копченых лещей, и нужно было не смеяться, а сделать вид, что мы ничего не видели, тем более что мальчик скоро догадался, в чем дело.
Знаменитый скрипач Бронислав Губерман приехал в Псков, и мама, встретив его, вернулась расстроенная: в номере было двадцать два градуса жары, а Губерман сердится и требует, чтобы было двадцать четыре.
Отец считал, что мы все – и старшие, и младшие – должны учиться музыке, бывать на концертах, в опере, и я тоже получил билет, правда плохой – стоять на галерке. Народу было полно, мне было скучно одному и немного страшно. Мама заставила меня надеть целлулоидный воротничок, все время мне хотелось вертеть головой, и было такое чувство, как будто кто-то держит меня за горло. Зато я был на концерте Губермана, а он получал двести рублей за концерт, и лучше его во всем мире играл только Кубелик.
Он вышел, худенький, с большой квадратной головой, и поклонился небрежно, как бы между прочим. Потом заиграл, и уже через десять минут я поймал себя на том, что не слушаю, а думаю о своих делах: "Отдаст Борька Петунин ножичек или нет?", или: "Здорово я вспотел", или: