ни здравого смысла. Я отбрасываю расу и детей. Я ничем бы для них не пожертвовал. Это все ерунда и сентиментальность, по крайней мере для того, кто не верит в вечную жизнь. Будь бессмертие, альтруизм я считал бы выгодной сделкой. Я поднял бы свою душу до невероятных высот. Но, не видя ничего вечного, кроме смерти, и получив на краткий срок то брожение дрожжей, которое называют жизнью, я чувствую, что было бы совершенно безнравственно подвергать себя жертвам. Каждая жертва, лишающая меня лишнего биения жизни, – глупость, и не только глупость, но и несправедливость к самому себе, – следовательно, злое дело. Я не должен терять ни одного глотка, ни одного движения, если желаю использовать возможно лучше свое брожение. И вечная тишина, которая надвигается на меня, не будет ни легче, ни тяжелее от того, приносил ли я себя в жертву или проявлял свой эгоизм, пока я ползал на земле.
– Значит, вы индивидуалист и материалист, а следовательно, гедонист[29].
– Громкие слова! – улыбнулся он. – Кстати, что такое гедонист?
Он одобрительно кивнул, выслушав мои объяснения.
– И кроме того, – продолжал я, – вы, значит, такой человек, которому даже в мелочах нельзя доверять, если к ним примешивается эгоистический интерес?
– Наконец-то вы начинаете понимать! – воскликнул он весело.
– Вы человек, совершенно лишенный того, что люди называют моралью?
– Вот именно.
– Человек, которого нужно всегда бояться?
– Совершенно верно.
– Так, как боятся обыкновенно змеи, тигра или акулы?
– Теперь вы знаете меня, – сказал он, – и знаете таким, каким вообще меня знают. Меня и называют Волком.
– Вы чудовище, – смело добавил я. – Калибан, ссылающийся на Сетебоса[30] и действующий по своей прихоти и капризу.
Он нахмурился при этом намеке. Видимо, он не понял, и я догадался, что он не читал поэмы про Калибана.
– Я как раз читаю теперь Браунинга, – признался он. – Это чтение довольно трудно для меня. Прочел я маловато, а уже запутался.
Чтобы не утомлять читателя, скажу только, что я тотчас же достал из его каюты книгу и прочел ему вслух «Калибана». Он был в восторге. Примитивное мышление и упрощенное отношение к вещам были вполне понятны ему. Он неоднократно прерывал меня своими комментариями и критикой. Когда я закончил, он заставил меня прочесть поэму во второй, а затем и в третий раз. Мы увлеклись спором о философии, науке, прогрессе и религии. Он выражался с угловатостью, свойственной самоучке, но с уверенностью и прямотой первобытного ума. В самой простоте его доказательств была сила, и его материализм был несравненно убедительнее, чем хитросплетенный материализм моего друга Чарльза Фэрасета. Не то чтобы я, закоренелый или, по выражению Фэрасета, «прирожденный» идеалист, мог поддаться убеждениям Волка Ларсена, но, несомненно, что он нападал на последние твердыни моих верований с силой, которая возбуждала уважение, как ни были взгляды его чужды моим.
Время шло. Пора было ужинать,