состоянии, каким-то весьма странным, забавным образом было связано у него с реализмом вообще, с этаким широким понятием, включающим в себя всё то, что слишком легко пересказать, растолковать, и, следовательно, маловато, увы, всего ничего, так, немножко, не всякий заметит, в микроскоп, видно, лучше глядеть, было в этом фантазии, тайны, вдохновения, импровизации, откровения, блеска, полёта, – артистическим, так, что роскошен был этот высший его пилотаж, не к семи небесам, так сквозь явь, к чудесам, на высоких тонах, мастерством, – сделал вид, что ничего такого не замечает.
Это он – лучше многих – умел.
Я не знал, чем потчевать стану колоритных моих гостей.
В доме было шаром покати. Все имевшиеся запасы рядовой, в эпоху бесчасья, и весьма кондовой провизии (слишком громкое слово: запасы, и куда скромнее: припасы, – ближе к истине, к жизни ближе, – ну а если уж называть именами своими вещи и понятия, то, скорее, просто – некоторые покупки, наспех сделанные накануне в магазине ближайшем, то есть – заурядная, грубоватая – хлеб, консервы и колбаса – быстро, дёшево – пища наша, уж такая, как есть, мужская, без каких-то там разносолов несусветных, именно та, о которой, пусть с запозданьем, вспоминали мы все иногда, понимая: нужна еда!) мы с Довлатовым уже съели. Всё, что мы покупали недавно из спиртного, мы уже выпили.
«Даже курева нет!» – подумал я с возрастающим огорчением.
Зверев, интуит поистине феноменальный, словно прочитал мои мысли.
Невозмутимо, преспокойно, поглядывая на меня сощуренными карими глазами сквозь сладкий дымок редкостной тогда заграничной сигареты, он снова полез куда-то к себе за пазуху – и вытащил оттуда, как фокусник, целый нераспечатанный блок сигарет «Кемел».
– Алейников! – сказал он по-дружески просто. – Дарю!
И протянул мне сигареты.
Я даже растерялся:
– Ну, спасибо, Толя!
Зверев хмыкнул:
– Бери. Чего там!..
А Довлатов сказал:
– Чудеса!
Зверев тогда взглянул на него и сказал:
– Чудес ещё не было!
– Неужели? – спросил Сергей.
– В самом деле! – ответил Зверев.
И, тряхнув головой взлохмаченной, вдруг торжественно возвестил:
– Начинаются чудеса!
(И что-то произошло. Я это вдруг почувствовал. Что-то случилось. В мире что-то слегка изменилось.
В зеркале, тусклом доселе, я уловил какое-то движение, мановение чего-то, блеснувший свет, и за светом – призывный звук, и за звуком – не отражение, но присутствие чьё-то странное, – и мелькнуло там карнавальное, вместе с музыкой, тихо веющей из неведомого, извне, в масках, в блёстках, в сплошном движении, вкось, и вдаль, и по кругу, шествие, – ирреальное действо, явленное просто так, от щедрот, наверное, неизвестно чьих, но, конечно же, предназначенных лишь для нас, – отзвук таинства драгоценного, призрак празднества дерзновенного и присутствие несомненное вдохновенного волшебства.
И возникло тогда лицо в глубине зеркальной. Знакомое. Я вгляделся пристальней: он! – это он, Федерико Феллини! Режиссёр кивнул мне. И я почему-то кивнул