мир, особое существо, которое и дышит по-другому, у которого есть особое сердцебиение, особое дыхание, нервы, давление, своя интонация. Она не похожа ни на кого. Только гении ни на кого не похожи. Она неповторима. И всё. Всё!
И она входит в кадр. Она играет жену Жарова, ревнует его к какой-то продавщице, которая мечтает стать артисточкой. В ужасе Жаров смотрит на нее:
– Ой, дорогая! – Он же не ожидал, что она придет. А она хрясь его по морде, хрясь!
– Здравствуй, милый! – Это ее выход.
– Ну как вам понравилась сцена? – спрашивает Жаров.
И, всех перебивая, говорит Раневская:
– Мне не понравилось… Мне не понравились дэкорации! А вам…
И та женщина, та актриса, которую я видела только что на гриме, – мягкая, смешная, добрая, называющая меня «детка моя, деточка», вдруг на меня посмотрела озверелым взглядом:
– Вам надо идти как можно дальше! – И потом: – Ха-ха-ха-ха! По пути искусства.
В сценарии этих слов не было. «А вам не нужно этим заниматься, идите по пути искусства» – вот такой был мягкий текст.
Аплодисменты! Аплодисменты с трех ярусов, потому что это Раневская.
Сцену долго не могли снять: актеры как-то странно, из дубля к дублю, забывали, путали текст. Стоп! Еще раз! Стоп! Еще раз! Александр Файнциммер, режиссер, подходит ко мне:
– Люся, вам не кажется, что в павильоне пахнет спиртом?
А у нас женщина, ассистент по реквизиту, сама любила прикладываться, и в графин вместо воды наливалась водка. Актеры выдавали ей деньги, она тут же:
– Да-да-да, ту-ту-ту, чик-чик-чик, – и каждый дубль доливалось, чтобы было, как полагается, отмерено. И актеры тихенько расплывались…
А за кулисами в ожидании своего выхода стоит Раневская. Дубль − стоп! Два − стоп! Три − стоп! – и никак не может войти в кадр! И куда-то бегает молодой артист, Боря Новиков, «мальчик мой дорогой», как она его называла. Бегает туда к ней, чтобы утешить – мол, подождите, ничего, сейчас мы будем снимать.
Проходит дня три после такого «с трудом снятого» эпизода, который стал одним из удачнейших в фильме и принимался на «ура» публикой. Сидим мы в гримерной. Я рядом с Раневской (это мосфильмовская огромная гримерная, где сразу несколько картин готовятся к съемкам).
Сидеть рядом с ней – все трясется. Я боюсь на нее взглянуть. Она ослепляла. Ослепляла своими глазами, всматривающимися глазами: что она во мне видела, что искала – та или не та, будет из меня толк или не будет? Теперь я сама уже иногда на молодого артиста смотрю: будет или не будет? Я теперь это понимаю, а тогда не понимала, почему она так всматривается в меня.
И она, обращаясь к гримерше, говорит:
– Я перед вами провинилась, деточка.
Какие слова! Совсем не харьковские слова. И потом мне:
– Понимаете (на «вы», ко мне!), я играю жену Жарова. Этот мудак Жаров, он же моложе меня, понимаете?!
И снова обращаясь к гримерше:
– Мы с вами, помните, придумали такие резиновые штучки, я их в щеки вкладываю, и вроде как лицо моложе, у меня уже лицо,