делать. Скорее, а то…
Нет, ничего страшного не было. Было просто наваждение – все та же неотступная дума, что последняя навигация кончается.
«Но не жизнь же… – подумал с радостью Стрежнев. И удивился, что не смог этого осознать и различить до сих пор. – Просто вышли годы, отплавал сколько положено, и все! Закон для всех. А уж сколько буду жить, это мое дело. Тут мы еще подумаем… – рассуждал он, сидя на столе и закуривая. – Что ж, на берег так на берег. Не я первый. Только никогда не думал, что так тяжело… Или время такое? А и на самом деле, что делать-то буду? Куриц гонять по огороду? За грибами, за черникой ходить с Анной?.. Та-ак…»
И он представил, как будут они рано утром приходить вместе с Федором к караванке на берег, где собираются перед выходом в рейс все капитаны и шкиперы. Курят на скамейке, спросонья зевают, глядят на притихший затон, на свои катера, на которых матросы уж растопили печки. Все ждут последних указаний начальства, звонков из диспетчерской…
Потом, уяснив все, капитаны один за другим, не спеша, вразвалку сойдут, разъезжаясь ногами по песку, к своим катерам, пройдутся для порядка по палубе, пнут что-нибудь походя, чтобы указать матросу: «Убери!» И все спустятся к двигателям в машинные отделения.
Бодро схватятся, заурчат движки, все бойчее, забористее; зафыркает возле бортов вода от выхлопов… И один по одному отойдут катера от берега, развернутся и, разгоняясь, и все круче наводя волну, убегут, скроются за поворотом, и останется над водой в затоне только тающий легкий дым да пустая ненужная тишина.
«Ну, две жизни тоже не проживешь», – как бы оправдываясь, подумал Стрежнев и вздохнул.
Протопленные с вечера печи все больше нагревали контору.
Семен, как лег, не ворохнулся, спал глубоко дыша. А Стрежнев тихо ходил по коридору, думал. Становилось уже жарко, он расстегнул китель, а потом подошел и распахнул окно.
Совсем рядом возле окна думали старые понурые сосны, мирно переливался ручей, стекая по их корням с яра. Тепло было.
Стрежнев слушал ночь и старался представить, какая она, весна, на берегу вся целиком. Он думал, взвешивал все весны, какие помнил, и выходило, что они очень похожи. Почти всегда, как только проурчат в верховья катера, безудержно прибывает в реке вода. А потом за две недели отгорланят по низинам зажоры, отворкуют в мягкие теплые ночи обессилевшие ручьи, подсохнут по боровинам рыжие вилочки палого игольника. И за какую-нибудь ночь разом брызнет из голой, еще холодной земли первая зелень. Любопытные зеленые клювики проткнут прошлогоднее мочальное сплетение трав. Калужница бодро расправит в холодной воде лугового залива широкий, в ладонь, лист и зацветет под водой желтым наивным цветам…
А там, дня через три, по тонким обвислым, как шнурки, ветвям, глядишь, кинет зеленые копейки береза, и где-то в глубине бора закукует первая кукушка.
И так каждую весну. Сколько их прошло, этих весен, не помнил Стрежнев. Да и не считал он их, некогда было: все бегом, все второпях, поесть – и то на ходу. Не скажи бы нынче осенью в кадрах о пенсии, так и не знал бы, запутался, вспоминая…
За