безумной исповедью про трех евреев во главе со мной, а что выйдет из этой – ума не приложу. Даже жанра не знаю. Одно точно – не «Три еврея», но и не обычные мемуары, пусть даже антимемуары. Противуположное общее место, как не я сказал. Какие-то свои прежние записи я, понятно, задействую, распотроша дневник и позаимствовав из обкорнанных в периодике либо вовсе не опубликованных «профилей» Булата, Фазиля, Оси, Юза, Юнны, Бориса Абрамовича, Анатолия Васильевича, Василия Макаровича, отца Арсения и сына Андрея, того же Евтуха – пусть не посетует, что так его называю, как называли все: ласково. И пусть никто не сетует – ни живые, ни мертвецы. И называть их буду, как называл прежде, – кого по отчеству, кого по имени, одним тыкал, других выкал. У живых есть возможность отписать мне в ответ, а мертвые срама не имут. Ни срама, ни чести. Как и живые. Да и не вижу принципиальной разницы между живыми и мертвыми. Какими мы были – мы давно уже мертвецы. Прошлое – это и вчера, и тысячу лет назад, в прошлом нет времени. Две эти книги – «Не только Евтушенко» и «Дорогие мои покойники» – не архив, а раскоп, я рою траншею в моем Гиссарлыке или Ольвии, и докуда дорою, до чего дороюсь – только Бог ведает.
Мне повезло – я был знаком со штучными и знаменитыми людьми, как к ним ни относись, но никогда не испытывал оторопи, разве что род влюбленности к трем из них: к Анатолию Васильевичу Эфросу – до конца, к Осе Бродскому – в питерский период, и совсем ненадолго к Ельцину. Теперь, из заокеанского далека, гляжу на всех вровень, трезво и отчужденно, фокусируя память-зрение, чтобы отличить второстепенное от главного.
Женя, в Вас влюблен не был, но люблю Вас до сих пор.
Когда отвалил из Питера, а точнее, отложился, отпал от него, порвав с большинством питерцев, а когда отбыл из Москвы в никуда, связь с москвичами иссякла сама, сошла на нет, времена были такие, что письма, а тем более телефонные звонки отбывшего, да еще вовсю печатающего политические колонки и издающего политические книги, компрометировала оставшихся, была рисковой, опасной. А когда политическая опека Левиафана над своими гражданами ослабла и возможны стали поездки туда-сюда, прошло столько времени, столько скопилось у каждой стороны разного опыта, что мы – как души влюбленных в упомянутом стишке Гейне – Лермонтова (у переводчика – лучше) – друг друга не узнали. Мы стали мертвы друг для друга. Мертвецы – в памяти – живее живых, которых бесповоротно изменило время, как изменило меня. На инерции прошлой жизни мы встречались, гостили, бухали, сплетничали и философствовали, но инерция на то и инерция, чтобы скоро кончиться. Вот я и пишу о мертвых, как о живых, зато о живых – как о мертвых. И о самом себе – как о будущем трупе, живом трупе, прижизненном покойнике. Я и есть покойник, коли среди мертвых мне интересней, чем среди живых, и прошлое тревожит сильней, чем будущее, которого нет.
Мое преимущество перед теми, у кого оно есть.
Человек живет ожиданием, а мне нечего ждать, кроме смерти.
Чужое столетие, заемные