времена меж студентов принято было называть скрипки, виолончели, английские рожки и бас-кларнеты по-комсомольски бодро и по-пролетарски незатейливо: «инструмент».
– На инструменте подзанимались? – спрашивал на бегу уже подавший документы на выезд в Яффу и этому безумно радующийся профессор Скаль-Дыбченко.
– Инструмент сдала? – волновались вокруг О-Ё-Ёй её друзья-приятели.
– Не трожь инструмент, бычара! – кричал громадный тубист Сырокумский на маленького Ваню Кузёмку, который по свой природной квелости стронуть с места тубу – гигантскую и блестящую, как все золото инков, конечно, ни за что бы не смог. – Не трожь, в клозете утоплю!
Ну а оторванные от действительности и словно бы опоенные чем-то далеким и мутным гардеробщики, во всех без выключки гардеробах упорно звали нежные деревянные и медные изделия «струментами».
От этого грубого «струмента» я поежился. И тут же осознал: я стою на кладбище, а вечер начинает сгущаться в ночь.
Тогда я решил довершить начатое, то есть напиться до бесчувствия. А что было еще делать? Не заявлять же на самого себя в милицию? Милиция, бюро находок, важно коверкающие сладостную московскую речь татарские дворники, глухонемые уборщики кладбища – это все потом, завтра!..
Вдруг я поймал себя на позорной и невозможной в трезвом сознании мысли: без скрипки стало как-то свободней, легче.
Лишенный инструмента жизни, но отнюдь не лишенный жизненного смысла как такового, двинулся я в общежитие.
Хмель меня, однако, не взял.
То есть сперва взял, а потом отпустил. Поэтому я заснул не в счастливом «отрубе», а заснул как постовой: с громко катаемыми в пустой башке шарами мыслей, с нервным покалываньем в подушечках пальцев, а также с осознанием того, что, кроме как лечь со сломанной ногой и рукой в больницу, мне ничего не остается.
Снились мне плавни Днепра.
Камыш резал руки и предательски свистел. Кроме того, где-то совсем рядом работал маленький камышитовый завод. Завод выбрасывал из себя ящики с нарезанным и упакованным камышом. Ящики напоминали прямоугольные, лишь недавно такую форму принявшие скрипичные футляры. Тут же, однако, на футляры опускались какие-то тяжкие болванки, разносился отчаянный треск. Треск ширился, нарастал…
Казалось, это жизнь моя трещит по всем швам. И сшивать ее, собирать ее воедино не было никаких сил.
В общем, когда рано утром, держа мой скрипичный футляр, как зайца, за маленькие спецушки, нашитые по краям чехла, вошел Митя Цапин, никаких сильных чувств я уже не испытал.
Правда позже, вынув из футляра скрипку, сработанную в 1932 году чехом Витачеком, кое-что я все же почувствовал. А именно: умиление чистотой линий, крутизной эф и легкое злорадство от того, что линии эти никому, кроме меня, в ближайшие годы не достанутся.
Но и что-то похожее на досаду, одновременно с умилением поднялось во мне. К счастью, досада, отвратно клацнув зубами и приняв на миг в нижней зеркальной деке вид Фабия Витачека, сына скрипичного мастера и нашего институтского профессора – милейшей души человека, внешне,