свое дитя. После конца спектакля он явился к ней, был принят с обычной тихой безмятежностью, которая казалась ему прекрасной, как прозрачные глубины реки, и просил разрешения побывать у нее на следующий день, намереваясь открыть ей свою любовь и просить ее руки. Он понимал, что порыв этот безумен и противоречит всему, к чему он стремился прежде. Но что из того! Его решение твердо. По-видимому, в нем живут две натуры, и им следует приспособиться друг к другу и научиться терпеливо сносить взаимные помехи. Странно, как те из нас, кто умеет смотреть на себя со стороны, способны проницать взглядом за туман наших увлечений и в то время, как мы безумствуем на вершинах, увидеть далеко внизу широкую равнину, где нас упрямо поджидает наша вторая натура.
Говорить с Лаурой иначе, чем с благоговейной нежностью, значило бы пойти наперекор своему чувству к ней.
– И вы отправились из Парижа в такую даль, только чтобы найти меня? – спросила она на следующий день, сидя перед ним со скрещенными на груди руками и обратив на него взор, полный задумчивого недоумения, какое прячется в глазах пасущейся на лугу дикой коровы. – Неужели все англичане такие?
– Я приехал, потому что должен был вас увидеть. Вы одиноки. Я люблю вас и хочу, чтобы вы дали согласие стать моей женой. Я готов ждать, но обещайте мне, что выйдете замуж за меня, и ни за кого другого.
Лаура молча, со светлой грустью смотрела на него из-под полуопущенных век, и в восторге, не сомневаясь в ее согласии, он опустился на колени возле нее.
– Я хочу вам кое-что сказать, – произнесла она своим воркующим голосом, по-прежнему держа руки скрещенными на груди. – Нога у меня тогда и правда подвернулась.
– Я знаю, знаю! – с упреком воскликнул Лидгейт. – Это была трагическая случайность, роковой удар судьбы, который только укрепил мою любовь к вам.
Лаура вновь помолчала, а затем медленно сказала:
– Я хотела это сделать.
Несмотря на всю свою душевную силу и твердость, Лидгейт смертельно побледнел и содрогнулся. Прошло несколько мгновений, прежде чем он поднялся с коленей и отступил от нее.
– Тут кроется тайна, – воскликнул он наконец с каким-то исступлением. – Он был жесток с вами, вы ненавидели его.
– Нет. Он надоел мне, он досаждал мне нежностями и хотел, чтобы мы жили в Париже, а не в моих родных краях, как хотела я.
– Боже великий! – вскричал Лидгейт со стоном ужаса. – И вы задумали его убить?
– Я ничего не задумывала. Просто во время спектакля я поняла, что хочу это сделать.
Лидгейт окаменел. Он машинально надел шляпу, не сводя глаз с женщины, которой отдал первый пыл своего юного сердца. Она представлялась ему стоящей среди толпы тупых преступников.
– Вы очень милый молодой человек, – сказала она. – Но с меня довольно. Второй раз я замуж не пойду.
Три дня спустя Лидгейт вновь занимался гальванизмом в своей парижской квартире, уверенный,