был лишен жала, но Ладислав не показал и вида, что почувствовал укол. Он продолжал, словно не слыша:
– Язык создает более полный образ, который только выигрывает благодаря некоторой неясности. В конце концов, истинное зрение – внутри нас, и живопись терзает наш взгляд вечным несовершенством. И особенно изображения женщин. Как будто женщина – всего лишь сочетание красок! А движения, а звук голоса? Даже дышат они по-разному и с каждым новым мгновением становятся иными. Вот, например, женщина, которую ты только что видел, – как ты изобразишь ее голос? А ведь голос ее даже божественнее ее лица.
– Так-так! Ты ревнуешь. Никто не смеет думать, будто он способен написать твой идеал. Это серьезно, друг мой! Твоя двоюродная тетушка! «Der Neffe als Onkel»[16] в трагическом смысле – ungeheuer![17]
– Науман, мы с тобой поссоримся, если ты еще раз назовешь эту даму моей тетушкой.
– А как я должен ее называть?
– Миссис Кейсобон.
– Отлично. Ну а предположим, я познакомлюсь с ней вопреки тебе и узнаю, что она желает, чтобы ее написали?
– Да, предположим! – пробормотал Уилл Ладислав презрительно, чтобы прекратить этот разговор. Он сознавал, что сердится по совершенно ничтожным и даже выдуманным поводам. Ну какое ему дело до миссис Кейсобон? И тем не менее он чувствовал, что в его отношении к ней произошла какая-то перемена. Существуют натуры, постоянно создающие для себя коллизии и кульминации в драмах, которые никто не собирается с ними разыгрывать. Их горячность пропадает втуне, ибо объект ее, ничего не подозревая, хранит полное спокойствие.
Глава XX
Ребенок брошенный, внезапно пробужден, Глядит по сторонам, открыв в испуге глазки, Но видит он лишь то, чего не видит он: Ответный взор любви и ласки.
Два часа спустя Доротея сидела в задней комнате прекрасной квартиры на Виа-Систина, служившей ей будуаром.
Мне остается с огорчением добавить, что она судорожно рыдала, ища в слезах облегчения измученному сердцу с тем отчаянием, какому женщина, привыкшая постоянно сдерживаться из гордости и из деликатности по отношению к другим, порой поддается, когда уверена, что никто не нарушит ее уединения. Мистер же Кейсобон собирался задержаться в Ватикане.
Однако Доротея даже себе не могла бы точно назвать причину своего горя, и лишь одна ясная и четкая мысль пробивалась сквозь смятение в ее мозгу и душе, одно жгучее самообвинение: что ее отчаяние – плод духовной бедности. Она вышла замуж за человека, которого избрала сама, а к тому же, в отличие от других юных новобрачных, всегда видела в браке лишь начало новых обязанностей и все время говорила себе, что мистер Кейсобон бесконечно превосходит ее умом и потому она не сможет делить с ним многие его занятия. В довершение всего после недолгих лет девичества, проведенных в мирке узких понятий и представлений, она внезапно очутилась в Риме, этом зримом воплощении истории, где прошлое целого полушария словно шествовало в похоронной