тряпки, пахнет от людей тяжелым, затхлым. Но вид сытый, работают не торопясь, скалят зубы, не умолкая говорят, переругиваются друг с другом.
– Wie geht es Euch? – спрашиваю я и уже сожалею о вопросе.
Все разом бросают работу, обступают меня, наперебой кричат: «Kalt, kalt… Unmoglich zu arbeiten!». В этом гаме голосов чужой речи я ничего не могу различить. Их немецкая речь совсем не та, которой учит нас Карл Петрович. Чего они хотят от меня? Кажется, они не жалуются ни на что, кроме холода. После, когда, возвратившись, я сижу у окна в своей комнате, пленные проходят обратно с работы в барак. За ними бредет один старый часовой. Из домов выскакивают бабы, суют пленным хлеб и еще что-то, а, подав, останавливаются, скрестив руки, долго провожают глазами… Никогда в Европе я не видал этой жалости к бедным, к арестантам, как у русского народа, вероятно, поэтому здесь, на западе, всегда богаче жили. Но и в России человек становится черствее: за милостыню пленным двадцать лет спустя там стали расстреливать, сажать в лагеря и даже возноситься этим.
К полудню вернулся хозяин из лесу. Егор давно уже проснулся. С полатей слез старик, лысый, с огромной сивой бородой, в длинной, пестрядиной рубахе и пестрядиных портках. Он помолился на образа и сел за стол в большой угол. Хозяйка поставила на стол каравай хлеба и дымящуюся миску. Старик перекрестился и стал резать хлеб – длинными, тонкими ломтями. Вокруг стола на лавках сели хозяин, хозяйка, Егор и дети. И, перекрестясь, молча они стали есть – все из одной миски: зачерпнув ложку, медленно несли ее ко рту, подставив ладонь, чтобы не расплескать. Они ели молча, степенно, сосредоточенно, и мне нравилась эта первобытная трапеза; так, верно, ели здесь многие века. Ели они уху: был пост, мяса в пост крестьяне в старой России никогда не варили. За первой миской хозяйка принесла и поставила вторую, и опять также мирно и степенно они хлебали деревянными цветными ложками; сама миска – тоже цветная, расписанная изображениями сказочных зверей: расписана и деревянная солонка в виде судна викингов. А когда покончили со второй миской, каждый собрал крошки со стола и опрокинул в рот – грех сорить хлеб Божий, этому учила и меня всегда няня Ивушка.
– А что в городе нового? – спросил старик, усаживаясь у окна после обеда. – Давно не бывал, не ндравится мне в городе.
– В городе жизнь веселая, – ответил Егор к моему удивлению, ибо он не доезжал до города. – Казенки царь батюшка закрыл, а народ пьяной. – Он весело скалил зубы, почему-то весьма довольный тем, что «народ пьяной».
…Грех, грех, – шепчет старик: – А что, замирения не слыхать? Как насчет замирения-то? Вот, Петруху требуют, – он указал на сына. – Кто будет работать? Всё прахом пойдет. Герман миру не просит – ан?
– Герман всю Рассею хочет взять, – отвечал убежденно Егор, – хочет наказать, что самого главного царского советника кончили – царица-то, ведь, ерманка – ну, слыхал, а у нее советник был ерманский, советника-то ее и кончили – пойдет теперь ерман до самого Питеру, бунтовщиков, убивцев этих самых шупать.
Егор был фантазер. В его уме всё принимало какие-то фантастические