бабушкой ради относительного покоя и единения с матерью. Я старалась избегать бабушку по неясным причинам. Не знаю, нравилось ли ей меня мыть или расчесывать частым гребнем волосы. Даже сейчас мои чувства по поводу бабушки сводятся к страху. Он будто бы зарождается где-то внизу спины и медленно ползет вверх по позвоночнику, перерастая в легкую панику. Мне хочется сморщиться при звуке ее имени. Я бы с радостью освободила в голове место, которое занимает она в своем кресле на колесах.
Возможно, это отвращение частично происходит из естественного детского неприятия болезни, дряхления. Забота об умирающем отнимает массу сил у взрослых в любой семье, но для ребенка наблюдать, как человек умирает, все равно что смотреть на сохнущую краску. Я не смогла отнестись к этому с пониманием и энтузиазмом. Может быть, другие набожные дети готовы читать Библию своим гниющим заживо родственникам. Я не принадлежу к числу этих детей. Бабушка умирала слишком долго, и мать плакала слишком часто.
Мы не очень хорошо знали бабушку, несмотря на то что меня назвали Мэри в ее честь. На моей памяти мы всего раз гостили у нее в Лаббоке, и то всего несколько дней. Помимо этой поездки для меня слово «бабушка» означало лишь аккуратно написанное красивой ручкой имя на открытках из цветного картона. Одна из них, в форме сердца, лежит в конверте с адресом нынешнего Хьюстонского медицинского центра. По неизвестным причинам она обнаружилась в папиной золотистой коробке из-под сигар. Я открываю открытку и читаю: «Дорогая бабушка, надеюсь, что тебе лучше. Недавно в автокатастрофе погиб высокий мужчина. Вот рисунок». Ниже нарисован человечек в виде горизонтальной линии, у которого вместо глаз крестики. Рядом с фигуркой – округлая машина с нарисованным на ней, как мне сейчас кажется, пластырем. Судя по всему, так тогда я представляла себе смерть.
Итак, совершенно не важно насколько вы постараетесь смягчить свои воспоминания, пересказывая их кивающему психоаналитику, рано или поздно вы словно провалитесь в тишину. И из этой тишины в голове складывается – словно появляется на фотопленке в темной комнате – картина полного и беспредельного ужаса. Даже когда я сама поверила в свою краткую версию бабушкиного рака, иногда занавес приоткрывался, и я понимала, что такое на самом деле страдание. Страдание – это не старик с артритом, который не может открыть кошелек, чтобы достать из него монетку для автомата с кока-колой. Это не малыш, привязанный к бельевой веревке, как собака, на заднем дворе за забором из сетки рабицы в жаркий полдень. Это всего лишь отголоски страдания. У настоящего страдания всегда есть лицо и запах. Их невозможно забыть, как бы ты ни пытался. И страдание знает твое имя.
Доктора лечили меланому на бабушкиной ноге горчичным газом, в результате чего она страшно страдала. Сейчас сложно себе представить более средневековое лечение. Когда я выросла, то прочитала, что горчичный газ использовали во время Первой мировой войны. Этот газ выжигал легкие солдат. Я не могу себе представить, что думали доктора, превратившие