расслабленно раскрывался, часто и со свистом втягивая в себя промозглый, точно негнущийся воздух.
Так вздыхал он несколько раз и вдруг принимался думать о том, что Томас Кромвель послан был королем, иначе быть не могло, а если так было, он ещё успел бы попросить о помиловании. Рано ликовал Томас Кромвель, хладнокровный убийца: он бы остался, он бы что-нибудь сделал, чтобы остановить новую кровь и новый разбой. Но если он попросит помилования, он станет себя презирать, ему будет нечем и не за чем жить. И вновь глаза упирались в непроглядную черноту, губы плотно сжимались, грубо проваливаясь в углах, выражая то ли бессилие духа, то ли презрение ко всему.
И вдруг он усмехался брезгливо, нехорошо, подумав о том, что нужна, ещё, должно быть, нужна его жизнь.
Для чего?
И вновь хватал склизлый негнущийся воздух распахнутым ртом.
Так сидел он на корточках, опираясь привычно на пятки, как сиживал часто, погружаясь в раздумье. Когда же ноги его затекали, он шевелился бездумно, тоже привычно, вытягивал их, не ощущая удовольствия затихающей боли, и опускался на каменный пол, запрокинувши голову, прижимаясь затылком к стене. Мерзким холодом тянуло от каменных плит. Сыростью стены постепенно набухала одежда, потерявшая форму от долгого заточения.
Да, в этом было всё дело: испросив милость у короля, он бы сохранил только жизнь тела, но стал бы предателем себя самого, подлецом и по этой причине таким же слабым, таким же податливым и бессильным, как все, кто давно уже предал и продал себя. Он был бы унижен и презрен. Он презирал бы себя. Какой соблазнительный был бы пример… Очищение церкви? Истинно христианское благочестие? Мечтанья о равенстве, о братской, истинно христианской любви? Всё тогда было бы вздор…
Факел вдруг зашипел, задергалось, пышно чадя, потемневшее пламя, точно предупреждая его, и внезапно исчезло совсем. Остался тлеть один уголек, да и тот истощился и скоро угас.
Томас Мор сидел в полутьме. Светлое июльское утро искоса заглядывало в окно, глубоко сидевшее в толще крепости, приспособленной под тюрьму. Его ноги застыли. По телу пробегала зябкая дрожь. Ему следовало встать и согреться ходьбой, но он подумал об этом лишь вскользь и тотчас об этом забыл.
Жить презренным он не хотел. Лучше было сидеть неподвижно, замерзнуть, застыть. Он сжался в комок, обхватив руками колени, а мысли его полетели туда, где уже не было и быть не могло ничего.
Наконец он очнулся, не сразу поняв, что с ним стряслось, где он был, какое время отсутствовал или думал о чем. Он недоверчиво оглядывал близкие стены и сгустившийся мрак по углам.
Ему смутно припомнилось явление Томаса Кромвеля, или оно привиделось только ему, и в этом сне он слышал какие-то крики, какие-то угрозы и пошлое хвастовство.
Вдруг с новой силой вспыхнули слова приговора.
Только день, только ночь оставляли ему.
Заутро ждала его смерть.
Может быть, при мысли о ней он и впал в забытье?
Тут он по-настоящему испугался, решив, что именно подлый страх смерти довел его до