ебя обязательствами, отрывающими меня от этой работы, я постарался как можно скорее избавиться от всяческих помех и, достигнув этого, с тех пор до окончания «Лавки древностей» помещал ее главу за главой в каждом очередном выпуске.
Когда роман был закончен, я решил освободить его от не имеющих к нему никакого касательства ассоциаций и промежуточного материала и изъял те страницы «Часов мистера Хамфри», которые печатались вперемежку с ним. И вот, подобно неоконченному рассказу о ненастной ночи и нотариусе в «Сентиментальном путешествии», они перешли в собственность чемоданщика и маслодела. Признаюсь, мне очень не хотелось снабжать представителей этих почтенных ремесел начальными страницами оставленного мною замысла, где мистер Хамфри описывает самого себя и свой образ жизни. Сейчас я притворяюсь, будто вспоминаю об этом с философским спокойствием, как о событиях давно минувших, но тем не менее перо мое чуть заметно дрожит, выводя эти слова на бумаге. Впрочем, дело сделано, и сделано правильно, и «Часы мистера Хамфри» в первоначальном их виде, сгинув с белого света, стали одной из тех книг, которым цены нет, потому что их не прочитаешь ни за какие деньги, чего, как известно, нельзя сказать о других книгах.
Что касается самого романа, то я не собираюсь распространяться о нем здесь. Множество друзей, которых он подарил мне, множество сердец, которые он ко мне привлек, когда они были полны глубоко личного горя, придают ему ценность в моих глазах, далекую от общего значения и уходящую корнями «в иные пределы».
Скажу здесь только, что, работая над «Лавкой древностей», я все время старался окружить одинокую девочку странными, гротескными, но все же правдоподобными фигурами и собирал вокруг невинного личика, вокруг чистых помыслов маленькой Нелл галерею персонажей столь же причудливых и столь же несовместимых с ней, как те мрачные предметы, которые толпятся у ее постели, когда будущее ее лишь намечается.
Мистер Хамфри (до того, как он посвятил себя ремеслу чемоданщика и маслодела) должен был стать рассказчиком этой истории. Но поскольку я с самого начала задумал роман так, чтобы впоследствии выпустить его отдельной книжкой, кончина мистера Хамфри не потребовала никаких изменений.
В связи с «маленькой Нелл» у меня есть одно грустное, но вызывающее во мне чувство гордости воспоминание.
Странствования ее еще не подошли к концу, когда в одном литературном журнале появилось эссе, главной темой которого была она, и в нем так вдумчиво, так красноречиво, с такой нежностью говорилось о ней самой и о ее призрачных спутниках, что с моей стороны было бы полной бесчувственностью, если бы при чтении его я не испытал радости и какой-то особой бодрости духа. Долгие годы спустя, познакомившись с Томасом Гудом и видя, как болезнь медленно сводит его, полного мужества, в могилу, я узнал, что он-то и был автором того эссе.
Глава I
Хоть я и старик, мне приятнее всего гулять поздним вечером. Летом в деревне я часто выхожу спозаранку и часами брожу по полям и проселочным дорогам или исчезаю из дому сразу на несколько дней, а то и недель; но в городе мне почти не случается бывать на улице раньше наступления темноты, хоть я, благодаренье Богу, как и всякое живое существо, люблю солнце и не могу не чувствовать, сколько радости оно проливает на землю.
Я пристрастился к этим поздним прогулкам как-то незаметно для самого себя – отчасти из-за своего телесного недостатка, а отчасти потому, что темнота больше располагает к размышлениям о нравах и делах тех, кого встречаешь на улицах. Ослепительный блеск и сутолока полдня не способствуют такому бесцельному занятию. Беглый взгляд на лицо, промелькнувшее в свете уличного фонаря или перед окном лавки, подчас открывает мне больше, чем встреча днем, а к тому же, говоря по правде, ночь в этом смысле добрее дня, которому свойственно грубо и без всякого сожаления разрушать наши едва возникшие иллюзии.
Вечное хождение взад и вперед, неугомонный шум, не стихающее ни на минуту шарканье подошв, способное сгладить и отшлифовать самый неровный булыжник, – как терпят все это обитатели узких улочек? Представьте больного, который лежит у себя дома где-нибудь в приходе Св. Мартина и, изнемогая от страданий, все же невольно (словно выполняя заданный урок) старается отличить по звуку шаги ребенка от шагов взрослого, жалкие опорки нищенки от сапожек щеголя, бесцельное шатанье с угла на угол от деловой походки, вялое ковылянье бродяги от бойкой поступи искателя приключений. Представьте себе гул и грохот, которые режут его слух, – непрестанный поток жизни, катящий волну за волной сквозь его тревожные сны, словно он осужден из века в век лежать на шумном кладбище – лежать мертвым, но слышать все это без всякой надежды на покой.
А сколько пешеходов тянется в обе стороны по мостам – во всяком случае по тем, где не взимают сборов! Останавливаясь погожим вечером у парапета, одни из них рассеянно смотрят на воду с неясной мыслью, что далеко-далеко отсюда эта река течет между зелеными берегами, мало-помалу разливаясь вширь, и наконец впадает в необъятное, безбрежное море; другие, сняв с плеч тяжелую ношу, глядят вниз и думают: какое счастье провести всю жизнь на ленивой, неповоротливой барже, посасывая трубочку да подремывая на брезенте, прокаленном