восторженно предлагавших заочную дружбу и переписку. Некоторые вкладывали и фотографии, подруги разоблачали, что она чужую положила, а сама урода. Все воедино эти письма представляли неразведанный, таинственный и манящий букет – то самое, что и есть жизнь. И Гулай сам иногда отвечал довольно ухажёрскими письмами, но не с такой откровенностью, как размахнулся Евграфов.
Вызвал его.
Вошёл – не только всегдашним зубоскалом, но ещё и именинником от огромного красного банта на груди. Такой именинник и такой свободный – какой же ему теперь выговор? Он и раньше бы не послушал.
Но чего уж решительно не мог Гулай – это говорить ему «вы», пропади и всё Временное правительство!
– Садись, сукин сын! – показал ему на табуретку. – Ты что же невинных девочек соблазняешь?
Улыбнулся Евграфов польщённо, выказал ровные белые быстрые зубы. Даже не спросил, о ком речь, видно не один такой случай был, а победно:
– А виноватых – чего ж и соблазнять, ваше благородие? Наше дело холостое!
– Это верно, – согласился Гулай, смеясь. – А карточка-то хоть есть у тебя, или ты как с рогожным кулём?..
Евграфов и всегда был в разговорах смел, а тут, видя такое расположение, опять омыл зубы:
– А что, господин поручик, дозвольте спросить, правду ли говорят, что царская дочь Татьяна отравилась? Говорят, от Распутина забеременела, а сама – невеста румынского наследника. Так не могла позора пережить?
549
После завтрака пришёл Ярик – и отправились они снова гулять, занятий ведь нет.
Но – но… вчерашнее очарование сразу не возобновилось. Как будто вчера – это вчера, и отделено чертой, – а сегодня и днём невозможно было отвлечься, будто это какой-то незнакомый воин, а всё время виделось, что это – Ярик, восстанавливались все мальчишеские черты, столько раз виденные в домашней обстановке, и та же припухловатая верхняя губа, и те же веснушки у носа. Конечно, уже не восторженные, задорные глаза – но если б сейчас отпустили его с фронта, то могли б они помальчишечеть.
(Ещё она всматривалась – нет ли, не дай Бог, в нём выражения предсмертной обречённости, как, говорят, бывает. Но ничего такого не виделось, нет.)
И очень Ксенья смутилась: да где же тот? Ведь тот – был вчера, был.
Кажется, и он был смущён. Шли с неловкостью. Неясностью.
А во все глаза лезла внешняя жизнь, и революция. Там и сям – остывшие, с жестяными трубами кипятильники, из которых на днях поили на улицах горяченьким бродячий народ и бродячие войска. И – трамваи с красными флагами и надписями по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Да здравствует республика!».
Кто-то, говорят, захватывал типографию «Русского слова», кто-то – кафе «Пикадилли». Зачем?
И – в одном, другом и третьем месте, на Страстной и на Тверской, – необычные кучки домашней прислуги, горничных и кухарок – в платках, суконных чёрных пальто, по пятьдесят и по сто вместе, горячо гудящих: требовать себе хороших комнат, а не закоулков, требовать свободных дней и чтоб не будили,