его; внутреннее чувство говорило мне, что успех возможен… но – увы! – актер снова пересилил наблюдателя, я почувствовал, что переживает в пьесе Матрена, Никита и бедная Маринка… И забыл я, где читаю и перед кем…
Государю было угодно, чтобы для отдыха чтеца антракты были продолжительны; они затягивались сами собой. Его величество приходил курить, долго говорил о пьесе. Про роль Митрича он выразился:
– Солдат всегда во всех творениях Толстого поразительно хорош.
После сцены Митрича с Анюткой великий князь Владимир Александрович сказал мне:
– И на солнце есть пятна, только на основании этого я позволю себе указать на неверность этой сцены. Все рассуждения Митрича о бабах справедливы, но говорит их не николаевский солдат… а сам граф Толстой. Это не разговор старика с крестьянской девочкой, а длинные философские монологи.
Я стал возражать, великий князь перебил меня:
– Я пойду просить Ее Величество, чтобы она позволила снова прочесть эту сцену, все будут рады опять услышать вас, а после чтения мне будет легче доказать, что я прав.
Подошел государь. Великий князь повторил ему свое мнение об этой сцене. Государь отвечал:
– Ты не прав. Все рассуждения Митрича не монологи, вложенные автором в уста солдату, а естественный разговор; невольно на эту тему навела Митрича Аннушка, и под ужасным впечатлением этой ночи и всего, что делается за сценой, Митрич «думает вслух», как часто делают это старые люди, передавая словами все свои тяжелые думы о бабах и их печальной судьбе… не обращая совсем никакого внимания на свою десятилетнюю слушательницу.
Как в этих немногих словах верно понято и высказано душевное состояние Митрича и все его рассуждения!
Сильное впечатление произвел 4-й акт; видно было, что он захватил всех, что выразилось в антрактах в разнообразных, но общих похвалах. После конца 5-го действия все долго молчали, пока не раздался голос государя.
– Чудная вещь.
И эти два слова разверзли уста всем. Пошли толки: о задушевном признании Никиты, святой радости Акима, любви глухой Акулины к Никите, желавшей, чтоб спасти его, взять на себя его преступление… Восторженные возгласы «чудо! чудо!» раздавались со всех сторон».
Отношение Л. Н-ча ко всему шуму, поднятому около этого произведения, выражается в нескольких строках в его письме того времени к Н. Н. Страхову:
«Про себя скажу, что я последнее время решительно мучим последствиями моей драмы. Если бы знал, что столько это у меня отнимет времени, ни за что бы не напечатал. Чудной народ люди нашего круга! Как ни думаешь знать их, всякий день удивляют своей праздностью и неожиданностью употребления способности мысли. Вот именно, как с писанной торбой. На дело боятся употребить и болтается она у них перед ногами, бьет и их, и других. А делать им, беднякам, больше нечего».
Жизненная сила этой драмы, этнографически чистый язык, глубина идеи, выраженной в ней, этой затяжной силы греха и блеска истины в убогой форме Акима; новизна самой формы творчества,