у нас не сажали, холодной водой не обливали, в стационаре было тихое мирное житье, почти домашнее. Да и скука, оттого многие трудились весьма охотно, чтобы скоротать время. На любую просьбу-поручение или прямое указание Мотя отвечал обычным односложным «да» и приветливо сопровождал свое согласие кивком, а то и двумя. Этим дело и ограничивалось. Мотя отправлялся на неспешную прогулку вдоль чугунной ограды, а требователь или проситель своей дорогой. Если Моте намекали вторично, то он вновь произносил свое сакраментальное «да» и послушно кивал головой, будто потревоженный китайский болванчик, и продолжал мерить шажками внутренний больничный периметр. Кричать на него было бессмысленно и как-то неловко, оттого выход представлялся один – отстать от человека. Порой наш главный, в общей столовой на публике, объявлял Моте нестрогий выговор за несоблюдение режима, но это для проформы, чтобы было видно – начальство бдит на посту. Мао и в буйном эротическом сне бы не привиделось действительно применять к Моте какой-либо, даже самый безобидный вид насилия. Словно бы главный опасался последствий. Не со стороны людей, но вроде бы он отдавал за Мотю отчет каким-то неведомым вышним силам, как если бы посылал рапорт наверх, за облака, сигнализируя: «С вашим подопечным все в порядке».
Хотя, скорее всего, просто не имел желания связываться. Один тихий бездельник – обстоятельство вполне терпимое. Это я так поначалу думал. И думал неверно.
А Мотя гулял. Как выразился бы другой мой напарник «Кудря» Вешкин, прохлаждался. Зимой и летом, в любую погоду, скользила кругами, слегка подпрыгивая, точно поплавок на пруду, его коротенькая, колобкообразная фигурка, в вечной вязаной шапчонке из лиловой с прозеленью ангоры. Явно дамского фасона, но Моте, как и всем прочим постояльцам нашего дурдома, приходилось носить, что придется из благотворительных пожертвований, тут уж не до жиру. Впрочем, единственно к этой самой шапчонке Мотя был по непонятной причине привязан трогательно, и всякий раз входя в помещение, он бережно свертывал свою ангору и убирал в задний карман просторных матросских штанов, чтобы непременно торчал наружу уголок. Такая была у него причуда.
Другая его странность, если это подходящее здесь слово, приводила меня в полное недоумение. А при первом близком знакомстве и шокировала. Мотя не умел читать, то есть, совершенно. Писать, впрочем, тоже. Он вовсе не страдал дислексией, ни даже в малейшей степени dementia praecox, или слабоумием. Но вот не умел, и все тут. На любые, самые доброжелательные попытки – я лично их предпринимал не раз, – пополнить его образование, Мотя отвечал решительным отказом. Нет-нет-нет-нет, словно из пулемета очередь. И отворачивался. При этом не было на свете такой вещи, которой, казалось бы, он не знал. Это тоже выяснилось случайным образом. Главный однажды сказал, так бывает. У человека развивается сверхнормальная автоматическая память, он повторяет все, что слышал когда-нибудь, разумеется, бездумно.
Если бы! Я-то вскоре догадался, что это далеко