сходятся, должны молоть, раз уж они существуют. Утешиться тем, что тысячи граждан за милую душу приняли двойную жизнь и не углубляются в философию, пользуются выгодами от нее, как домохозяйка – от электричества, газа, сплетен… Что было до возникновения органов насилия, к чему приведут эти органы человечество – плевать. Мысли накатывают селевыми потоками. Я уже начинаю думать, что не обстоятельства терзают душу, а потребность души терзаться находит себе повод… Я и забыл, что вчера в далекой самогонной деревне, в хате под стрехой умер добрый работяга, безгрешный грешник дядя Ладим. Бросить бы все – причина уважительная, – поехать, постоять над гробом, предаться бы раздумью о вечном, о долге, о главном. Куда там! Заполонили все мое существо мысли о скверне, о собственной шкуре. Понимаю, что в голод и холод, в дни благоденствия и в годы гонений, на суше и в море, среди мерзостей и пакостей, роскоши и наслаждений, и тысячу лет назад, и ныне, и тысячу лет впредь будут теплиться мораль и справедливость. Это, как любовь, неискоренимо. Знаю, но вот в эту минуту для меня главное – явиться в урочный час по скрытному, из-под полы, манку гражданина в штатском, главное – покориться, не напрячься, не выпасть из течения, которое вольно несет, держит на плаву, подпитывает тебя и чадо твое…
Завтракаю с показушным аппетитом, глотаю, не разжевывая, успеваю пошучивать и подгонять Лиду, только бы она не задавала въедливых вопросов.
Репетирую задорно, остроумно трактую сцену, горю. Бессонная ночь, страхи и надежды пробудили во мне энергию, снабдили двойной памятью. Я щедро подсказываю текст, кажется, помню всю пьесу. Предупредителен с мужчинами, люблю всех женщин, каламбурю. Страх умеет делать людей талантливыми.
Грудастая субретка Клаша после очередного моего комплимента настораживается, косит глазками:
– Николай Андреевич, вы меня сегодня пугаете!
Парирую в ее духе:
– Хищный самец вначале запугивает самочку, потом овладевает.
А сам думаю: поменьше бы промашек… шила в мешке не утаишь…
…Смеркается. Скорее всего, ранняя тучка заволакивает закат. Тени робко прячутся, моя – тоже.
Неприкаянно переступаю порог вестибюля. Чистые непокрытые ступени. Вверх – в кабинеты, вниз – к подвалам. К камерам, пыточным, или как они здесь называются? Куда мне? Подкатывает дурковатый смешок, объяснить его, как и всю мою покорность, не могу. Не выйти ли на улицу, отсмеяться над этой вселенской игрой бездельников и явиться скорбно и величаво?
Выручает упакованный в форму мрачный юноша, вскинувший навстречу подбородок: вы к кому? – спросивший немо, видимо, по их артикулу.
На простенький вопрос ответить не могу, и впрямь, к кому я?
– Мне на восемнадцать.
– За вами спустятся.
Стало легче, значит, мне наверх. Сквозь витые перила вижу: скользят до блеска надраенные ботинки, потом отутюженные брюки, не сомневаюсь – мой вчерашний ловчий. Хочу его ненавидеть, придумываю отвратительные характеристики.