печально глядят они на мужчин.
– Неужели? – сорвалось у Конкиной. – Я себе представляла их иными.
– О, да! Культура сказывается даже в этом типе женщин…
…А улица живет: торопится, поет, смеется, гремит, ликует… «La presse!.. La presse!..»[45] – грассируя, кричит хриплым вороньим голосом жалкий старик, разнося вечернюю газету. Кучка людей остановилась над рекламой, горящей вверху разноцветными огнями. Вдруг огни меркнут. Толпа свищет, хохочет… Чисто дети! «Новый сенсационный роман!» – неистово выкрикивает, идя вдоль улицы, человек-реклама, оборванный, испитой, с доскою сзади и доскою на груди, исписанной гигантскими буквами… Тысячи разнородных звуков, сталкиваясь, сливаются в дикий, ликующий аккорд и мчатся дальше… А в театрах, оперетках, кабачках, в знаменитом Moulin-Rouge, Bulier, Variete[46] – уже своя жизнь. Там царит красивый, нарядный разврат.
– Расскажите про mi-careme[47]! – грассируя, подхватила Конкина, которая всё время в лорнет разглядывала Тобольцева.
И он рассказывал про этот радостный для прачек, единственный в году день, когда они, красивые, прелестно одетые (на счет города), с красивейшей между ними королевой, едут в колеснице, полной цветов, среди двух стен ликующей толпы. Везут белого глупого быка на колеснице, и у него на шее и на рогах розовые банты. А толпа, как один огромный ребенок, под звуки военной музыки, с безумным хохотом кидает пригоршнями конфетти и вступает в настоящую битву с девушками, едущими в колеснице. Вся земля почти на пол-аршина покрывается слоем конфетти… Всякое движение останавливается. Старики, почтенные отцы семейств, пускаются в пляс тут же, на улице. Что говорить о молодых? Это какой-то неудержимый поток веселья…
– Воображаю, что ты-то разделывал, голубчик! – пропела Фимочка. Все расхохотались… Тобольцев рассмеялся тоже и оглянулся на Лизу. Она сидела, вся подавшись вперед, поставив локти на колени и положив подбородок в ладони. Глаза её без улыбки и ласки, странно и жадно глядели в лицо Тобольцева. Так тревожно и жадно, что ему стало не по себе.
– Вот вам две картинки, иллюстрирующие Париж!
Утром, в праздник mi-careme’a, я видел среди толпы экипаж. Он двигался медленно, как все, мимо лож, эстрад и загородок. В ландо[48] сидел… нет, даже не сидел, а лежал какой-то старик в теплом пальто. Лежал как-то боком, опершись на одну руку. Не то паралитик, не то больной… Лет шестидесяти, не менее. Все ландо было полно букетами цветов и пачками конфетти. Одной рукою он бросал в женщин букеты. Пакетики же с конфетти он ожесточенно швырял в цилиндры мужчин. И так он раскидал все, что было у него в экипаже. А сам на ладан дышит… Ни кровинки в лице… Все ему аплодировали. Прачки посылали ему поцелуи, закидывали ему на котелок ленты серпантин… Он раскланивался, но ни один мускул не дрогнул у него в лице… И мне все казалось, что по дороге назад он умрет…
– Какой ужас! – Конкина повела узенькими плечиками. – Напротив! Какой восторг!.. Как эти люди любят жизнь и умеют жить! Там старости не признают…