более пленял и увлекал, нежели своими сочинениями; личность его довершала очаровательность его музы, в особенности, когда, бывало, беседуешь с ним наедине в его кабинете. В обществе же, при обыкновенном разговоре, он казался уже слишком порывистым и странным, даже бесхарактерным: он там будто страдал душою.
Пушкин всегда советовал не пренебрегать, при серьезном, продолжительном занятии драмою, и минутами лирического вдохновения. «Помните, – сказал он мне однажды, – что только до 35 лет можно быть истинно-лирическим поэтом, а драмы можно писать до 70 лет и далее!»
Однажды передаю Дельвигу критическое замечание, сделанное мне Пушкиным, когда я читал ему в рукописи одно из моих стихотворений. Дельвиг удивился. «Неужели Пушкин сделал вам критическое замечание?» – «Что же тут мудреного? Кому же, как не ему, учить новобранца?» – «Поздравляю вас: это значит, что вы будете не в числе его обычных знакомств! Пушкин в этом отношении чрезвычайно осторожен и скрытен, всегда отделывается светскою вежливостью. Я вместе с ним воспитан – и только недавно начал он делать мне критические замечания: это вернейший признак приятельского расположения к автору».
В эту зиму Пушкин часто бывал по вечерам у Дельвига, где собирались два раза в неделю лицейские товарищи его: Лангер, князь Эристов, Яковлев, Комовский и Илличевский. Кроме этих приходили на вечера Подолинский, Щастный, молодые поэты, которых выслушивал и благословлял Дельвиг, как патриарх. Иногда также являлся Мих. Ив. Глинка, гений музыки, добрый и любезный человек, как и свойственно гениальному существу. Тут кстати заметить, что Пушкин говорил часто: «злы только дураки и дети». Несмотря, однако ж, на это убеждение, и он бывал часто зол на словах, но всегда раскаивался. В поступках он всегда был добр и великодушен. На вечера к Дельвигу являлся и Мицкевич.
Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным. В минуты рассеянности он напевал какой-нибудь стих и раз был очень забавен, когда повторял беспрестанно стих барона Розена:
Неумолимая, ты не хотела жить,
передразнивая его и голос, и выговор.
Однажды у Дельвига, проходя в гостиную, я был остановлен словами Пушкина, подле которого сидел Шевырев: «Помогите нам состряпать эпиграмму». Но я спешил в соседнюю комнату. Возвратясь к Пушкину, я застал дело уже оконченным. Это была эпиграмма: «В Элизии Василий Тредьяковский». Насколько помог Шевырев, я, конечно, не знаю. – На этих же вечерах Дельвига мне неоднократно случалось слышать продолжительные и упорные прения Пушкина с Мицкевичем то на русском, то на французском языке. Первый говорил с жаром, часто остроумно, но с запинками, второй тихо, плавно и всегда очень логично.
Весь кружок даровитых писателей и друзей, группировавшихся около Пушкина, носил на себе характер беспечности любящего пображничать русского барина,