что ты вчера родила. Это – плохая шутка».
«Да это и не шутка, это – бред горячечный. Мы же спим. Ведь не может наяву в комнате гореть костер. Нет. Конечно, костер может гореть. Но не может костер гореть так, чтобы при этом не горели доски пола. Доски пола должны хотя бы тлеть. А раз доски пола не тлеют, и нет даже малейшего дымка, значит, костра нет. Нет, конечно, доски пола не горят, в том случае, если пол во сне. Но ведь не может так быть, чтобы костер был наяву, а пол, на котором горит костер, во сне. Значит, все это – сон. И ты – сон, и я – сон, и комната – сон, и костер – сон, и слова мои – сон».
«Да, это – сон».
«Да. Сон. Что же происходит наяву?»
«Смерть наяву».
«Ты наяву хочешь понять смерть? Зачем! Смерть затем и существует, чтобы было нечто, что нельзя понять никогда, ни при каких обстоятельствах, никак. Разве не так? Разве я не права? Скажи, а?»
«Не знаю. У меня болят глаза. Вглядываться вдаль устала я. Там вдали начинается новый день. И ты скоро уедешь. В этом будущем дне уже кончился наш разговор, и костер погас, и сон завершился. Зачем мы живем? Почему мы живем? Мы ничего не понимаем. Ничего не знаем. Ничего. Знаешь, а ведь мне вовсе не хочется прощаться с тобой. Мне без тебя будет скучно. Я без тебя буду долго умирать. Год».
«Ты же просила этот год. Ты же хотела этот год. Чего же еще».
«Ничего, конечно. Все правильно. Но грустно. Так грустно. Без оснований. И все».
«Ты скажешь, как это, что ты чувствуешь, когда тебе бывает без оснований грустно? Или я?»
«Говори».
«Собственно, я уже все сказала. Добавить нечего?»
«Нечего. Разве что промолчать. Вот я и молчу».
Костер догорал. Угли фосфоресцировали в неожиданной темноте. Духи сделались невидимыми, но слышными – так они сильнее пугали потенциального зрителя. Духи потрескивали едва-едва – совсем как в миллион раз уменьшенный звук потрескивающих под ногами в хвойном лесу сосновых иголок.
Мать и дочь растворились в темноте, слившись с ночью навсегда, уйдя туда, откуда вышел этот сон. Глупый и смешной, как выброшенная к порогу вырванная с корнем лебеда, – на корнях остатки земли, и пряно пахнут руки, и очень трудно забыть последний день. Тот самый последний день. Тот самый, тот самый, тот самый. И лишь пахнет сном, растворенным во сне.
А наяву светит солнце, зеленеет травка, на гору поднимается фуникулер старый, и город затрапезный открывается вдали. Это – Висбаден. Это – город моей мечты. Точнее, это город мечты и моей смерти, в которой мне все знакомо, все приятно для взора, все радует глаз. И все хочется потрогать, пощупать, узнать, чтобы понять.
Та же комната, но без креста и костра. Вот проявилась одна стена, другая стена комнаты, ручка двери, пол, затем потолок, стол, обивка и прочая белиберда. Вырастает голова, еще одна, рука, другая, нос туфелькой, наконец, канареечное пальто на кровати, тело внутри пальто, глаз, еще один, ухо, другое, третье, волосы, ноздри и прочие части тел. Проявилась и застыла в воздухе строгая бело-красная обивка стен, пестротканные гардины эпохи объединения двух Германий, на столе самовар, который мать попросила поставить. Комната, мать