довольно для краха. Но то, что меня – и других, таких же неприкаянных, – вообще впустили внутрь, уже было ранним сигналом бедствия. Фирма теряла собственное лицо. Когда-то это были трезвые и жесткие торговцы кониной. Но теперь они брали к себе вовсе неподходящих людей. Даже самые практичные и с торговой жилкой – нет, прежде всего именно самые здравые и практичные, вроде женщины, продававшей твидовые костюмы, – отнюдь не планировали посвятить всю свою жизнь фирме Salomon Brothers. А что уж говорить обо мне.
Нас ничто не привязывало к компании кроме денег и странной уверенности, что сейчас лучше всего заниматься вот этим – биржей и облигациями. Не совсем тот материал, из которого взращивают глубокую и прочную верность. Всего через три года 75 процентов нашего потока уже покинули компанию (85 процентов прежних учебных выпусков через три года всё еще работали на фирму). Пытаясь наверстать потери, компания принимала все больше чужаков, и кончилось это крепким нездоровьем, как и всегда бывает, когда организм не в силах переварить слишком большие объемы неподходящей пищи.
Мы сами по себе являлись парадоксом. Нас наняли для работы на рынке, чтобы мы стали умнее и практичнее всех других, – словом, чтобы стали настоящими маклерами. Спросите любого опытного маклера, и он скажет, что его лучшие сделки всегда шли в нарушение здравого смысла. Действия хорошего торговца непредсказуемы. А мы, все вместе, были чудовищно предсказуемыми. Даже сам приход на работу в Salomon Brothers был типичным поступком всякого здравого человека, желающего много зарабатывать. Но если уже наше личное поведение было шаблонным, можно ли было ждать, что на рынке мы станем ломать шаблоны? В конце концов, рынок труда – это прежде всего рынок.
Все послеобеденное время лекцию нам читал крупный, грузный мужчина, и наша вежливая невнимательность была такой же, как если бы он вообще не произнес ни слова. В течение трех часов он топтался перед классом в узком коридорчике, образуемом черной доской, длинным учительским столом и кафедрой. По этому ущелью он, уставившись в пол, а порой грозно поглядывая на нас, расхаживал взад и вперед, как тренер по боковой дорожке. Мы сидели на скрепленных рядами школьных креслах – двадцать два ряда, заполненных белыми мужчинами в белых рубашках, и в это цветовое однообразие были вкраплены несколько женщин в голубых куртках, двое темнокожих и плотная группа японцев. Стены и пол в этом классе были выкрашены в типичный для учебных заведений Новой Англии болотно-зеленый цвет, создававший соответствующее унылое настроение. Узкие длинные окна открывали манящий вид нью-йоркской гавани со статуей Свободы вдали, но, чтобы любоваться всем этим, нужно было занимать место прямо у окна.
Все это напоминало скорее тюрьму, а не современный офис. В классной комнате было жарко и душно. Сиденья кресел были обтянуты омерзительно ярким зеленым пластиком, к которому пропотевшие к концу дня брюки прилипали чуть не намертво. Одурев от безделья – лектор вызывал у меня только легкий социологический интерес