защипало, словно на них попала кислота. Алиса отскочила назад, держа нож в занесенной руке и не в состоянии отвести взгляд от разреза.
Где копошилось что-то розовато-синее и откуда доносилась песенка про кузнечика.
А еще через минуту она завопила и бросилась голыми руками вычерпывать, вытягивать, доставать это розовато-синее.
Ее схватили за плечи крепкие мужские руки, оттаскивая назад, а она упиралась, вырывалась, но в конце концов не удержалась на ногах и повалилась навзничь. Сразу стали выворачивать кисть, пытаясь выхватить нож, и ей показалось, что перед глазами мелькнуло искаженное ужасом и удивлением лицо Олега, но тут же затерялось среди других, чужих, но не менее напуганных.
– Там! – набрав воздух в легкие, заорала она, семеня ногами. – Там! Ки-и-ирю…
Воздуха не хватило, и она закашлялась, пытаясь всем телом – руками, ногами, подбородком – указать в сторону чудовища.
Видимо, кто-то проследил глазами или случайно бросил взгляд, а может быть, и опрометчиво кинулся помогать той твари – потому что раздался дикий, отчаянный вопль.
Руки, держащие Алису, разжались.
Она прижимала к себе всхлипывающего Кирюшу, перебирая пальцами, торопливо снимала с него едкую, жгущуюся слизь – а перед ней мужики руками, ногами и палками били, колотили, мутузили, мяли тварь, когда-то прикидывавшуюся рекламным колобком, поднимали брызги крови, слизи, раскидывали ошметки плоти.
Тело твари уже сдулось и обвисло, разверзшись, как диковинный, сочащийся вонючими соками, пульсирующий кожистый цветок. Его требуха вывернулась на траву, перемешанная с замусоленными тряпичными лохмотьями, пластмассовыми кругляшками пуговиц и молочно-белыми, словно фарфоровыми, косточками, нестерпимо маленькими и тонкими, от взгляда на которые горько щемило сердце.
Какой-то мужчина, издав истошный вопль боли, прижимал к груди что-то до невозможности изуродованное и неузнаваемое. Из его горстей свисало длинное, сизо-багровое, гибкое, как щупальце, бескостное, с изъеденным, словно кислотой, зеленым сандаликом на конце. Мужчина выл и раскачивался, целуя свою жуткую ношу, вымазывая лицо в слизи и крови.
Вдруг из смердящей кучи вырвалась черная, тонкопалая, гибкая тень.
– Соседка я!.. – раздался из ее глубин визг.
Тень металась в тесном кругу, вздымая руки вверх то ли в отчаянии, то ли в жесте поражения, то ли в последней молитве своему жуткому кровожадному богу.
Менялись голоса, утекали в небо вместе с удушающим гнилостным смрадом фразы:
– Открой… Мама пришла… Ключи забыла… Я тебе что-то дам… Когда свет будет…
Толпа мужчин – как единый организм, как многорукое, десятиглавое существо из старых мифов – молча и синхронно двигалась, поднимая руки и опуская их с утробным вздохом. Что-то хрипело и хлюпало у их ног, чавкало и хрустело, а люди убивали эти звуки, убивали то, что породило их, убивали упорно и упрямо, в тяжелом, мертвом молчании. Они вершили свой страшный суд – и никто не мог им помешать.
– А лягушке брюшко зашьют? –