довольство или недовольство; но жизнь определенно нравилась ему, и высшим счастьем было – застыть в неведении, во сне, в оцепенении. Со стенок матки сползала нежнейшая, как воск или сливки, слизь, она обволакивала зародыш, он растворялся в мягкости и ласке, и он видел первые сны.
На что эти сны были похожи? Малютка не знал мира, и не впечатления обнимали и обвивали его, унося в запределье. Сны шли наплывами сиянья, веерами лучей; лучи набегали друг на друга и восставали вверх ослепительными стрелами, свеченье трепетало, истаивало и вновь разгоралось, и в скрещении сполохов возникали первые видения. Головка зародыша, его сердечко ловили их, – так паук, сплетши паутину, улавливает в нее мелких мушек и мошек. Искры и фигуры. Пятна и жженье. Линии и стрелы. Круги, шары, молнии, грозы. И вдруг – покой, и сияние обматывается вокруг огромным прозрачным, шевелящимся пологом, взвивается флагом!
А за спиной у тебя – нежная, легкая, острая боль: это рождается то, что станет потом твоим спинным хребтом, столбом позвоночника, держателем прямой твоей, гордой походки.
Перетерпи. Боль мгновенно превратится в радость.
Тебя заливает радость. Она слишком нежна и невесома, чтобы ее возненавидеть. Чтобы ее покинуть.
Ты никогда не покинешь свой теплый красный дом. Свою жизнь.
Легкие хотят вдохнуть. Хотят расправиться. Но вокруг жидкость; вокруг океан. Ты никогда не уйдешь из океана. Живительная слизь уже полностью обволокла, обняла тебя. Ты в сладком плену. Тебе хорошо.
Ты заблудился в кроветворном, кровеносном лесу; то, что время спустя станет плацентой, уже качает тебя в неразъемных объятьях, на алых ветвях, на скользких стеблях. В тебя медленно, плавно перетекают соки, дающие счастье. Счастье – это время. Твое время. Оно уже идет. И ты не в силах его остановить.
После жизни
Она шла по дороге одна. На ее ногах ее была дырявая ветхая обувь – значит, ей еще повезло.
Если у тебя есть башмаки или сапоги, ты спасен. Ты можешь идти вперед.
Босиком, понятно, тоже можно идти; но далеко не уйдешь. Изранишь ноги в кровь, изрежешь мелкими осколками стекол.
В дыры мужских, не по размеру, башмаков высовывались пальцы. Сиротки-пальцы, выглянули из окошка, хотят увидеть милый мир.
А разве мир есть? Его же нет. Его же уже нет.
Женщина шла, медленно переставляя ноги, и мучительно вспоминала, как ее зовут. Вспомнила. Ее губы искривила странная улыбка. Так улыбались раньше, в другой, забытой жизни, призраки в страшных сказках или в жутких фильмах.
Женщина не думала, куда она идет, зачем. Она теперь редко когда думала. Больше чувствовала: небогатый набор оставшихся в живых чувств заменял ей вспышку догадки или тяжесть долгого, длинного размышления. Она ловила себя на том, что забывает слова, забывает, как называется дерево, как зовется валяющийся в пыли, на дороге, изломанный домашний инструмент.
Мир расстилался перед ней пустыней, хотя мир был еще населен, еще смотрел из-за сухих