воля империи уравняла немецкое простонародье с потомственной аристократией, и даже дети рейхсминистров должны были служить на общих основаниях – командирами танков и подносчиками орудийных расчетов, – точно так же, как отданный Сталиным на заклание Яков. Музыкантов, артистов и прочих «выразителей национального духа» еще берегли, равно как и ученых, конструкторов, механиков – всех, кто мог создавать для империи новые самолеты и танки.
Положение Руди в Имперской музыкальной палате было более чем шатким: он уклонялся от вступления в партию, уверяя, что музыка, сочиненная им, не становится более или менее немецкой от того, что он, Руди, «еще не в рядах». До недавнего времени он проходил по разряду «блаженных»: ну какие претензии могут быть к птицам, к собакам?
Оказалось, что могут. Сочинения брата порой исполнялись в нейтральных пределах – вот кто-то из британских дипломатов и отправил одну из его партитур в кругосветное плавание. Бесподобная «Зимняя музыка» и позднейшее «Благодарение» были записаны Королевским оркестром для радио, кто-то в Красном Кресте догадался использовать их как лекарство, где-то между уколами морфия и святыми отцами, облегчая агонию безнадежных больных. В английских газетах написали о «музыке исцеления и милосердия», о молодом немецком композиторе, «услышавшем всечеловеческую боль» и «воззвавшем из сердца нацистской Германии к состраданию и примирению». Два десятка доносов тиражом в миллион экземпляров. Руди был освещен ярким светом, словно рыба в ночной глубине нечаянно упавшим на нее прожекторным лучом. И теперь под ним медленно накренялась земля: все трудней устоять, не сбежать под уклон – и, наверное, все-таки лучше на фронт, чем в железную пасть Заксенхаузена.
Конечно, я живу со знанием, что Борхи не равны немецкому простонародью: никто из нас не побежит на бойню из-под палки. Один звонок отца товарищам в Oberkommando der Wehrmacht – и протянувшиеся к Руди щупальца ослабнут: он будет устроен на теплое место в тылу, в какой-нибудь штаб или прямо в военный оркестр… Но безотчетный детский страх, который сщемил мое сердце той ночью, когда брат пропал в зачарованном снежном лесу, нет-нет да и скребется мышьими коготками внутри.
– Ты, подружка моя Тося, я тебе советую: никому ты не давай, а заткни газетою! – голосили они во всю мочь, сотрясаясь в громыхавшей полуторке и едва не валясь друг на друга, – Лапидус, Ахмет-хан и Зворыгин.
Завывал, надрывался захлюстанный «газик», пожирая грунтовку и прокатываясь по мостам из ошкуренных наспех, проседающих под его тяжестью бревен; оставлял позади размолоченные и простреленные перелески в буреломных проплешинах, свалках перебитых и вырванных с корнем деревьев, обгорелые остовы танков, самоходок, машин. И тянулись, тянулись поля с пепелищами выжженных, срытых с земли деревень – словно кладбищ с надгробиями черных от копоти русских печей, и рычащим, сигналящим встречным потоком катились трехтонки, «студебекеры» с хищно обрешеченным рылом