вдрызг, половинной, кроваво-сургучной башкой. Левее сидел Лапидус и, пересиливая тошноту, прицеливался из нагана в сцепившихся, катавшихся двоих: руками, ногами свились, как белье, Султан и огромный Алим, крутили друг друга жгутом и лущили хрустевшие кости из мяса… Чекист где, чекист?! И тотчас же кто-то – в ответ! – с наскока ударил подслепого Леньку ногой… Рванулся Зворыгин туда – и то, что увидел, не смог уместить: шесть человек красноармейцев бежали зигзагами к ним, с наганами в обеих вскинутых руках. Едва он толкнулся с колен, как тотчас же кто-то не свой не чужой ударил его железякой в макушку, и он ничего уже больше не видел…
Очнулся от боли. Кто-то гнул и ломал его, надавив на хребтину коленом:
– В глаза мне, паскуда! В глаза! Смотри на меня, Корешков, он же Лысиков Петр, он же Дронов Климентий! – Глазастые пятна качались над ним. – Слушай сюда, падаль живая! Ты смерти легкой хочешь?!
От боли и смеха Григорий не мог говорить. Гримаса его была принята за оскал, за вызов «попробуй сломай», и вызов был принят немедленно: на!
– Фамилия! Кличка для радиограмм! Цель! Вашей! Заброски! Твое звание в абвере! Имя! Ты смотри, он у нас волевой! Позывные твоего передатчика!
– «Букет», «Букет», я «Мак»… – Смех начал выплевываться из пасти толчками.
– Какой еще мак?! Чьи это позывные?!
– Я – «Мак», ты – «Букет»! Я русский, едрить тебя в рот, мать твою в ду-у-ушу через семь гробов! Зворыгин я, Зворыгин! Давай меня в штаб ВВС! Наших двое со мной, наших двое – живые у вас?!
На живот его перевернули и, взрезав ремни, бережливо, опасливо взбагрили. Сделал шаг по зыбучей земле, устоял и уперся глазами в тяжелую мертвую тушу: Волковому снесло часть красивого черепа; на устоявшей половине, выше уха, ручьистой прозвездью червонела обугленная дырка; в перекошенном мертвом оскале белозубого рта застыла волчиная злоба, но бирюзовые упорные глаза залубенели в недоверчивом, сосредоточенном раздумье; это был уж теперь человек вопрошающий, будто не понимающий, ни за что отдал жизнь, ни была ли она – есть хоть что-нибудь там или нет, и пристывшая злоба его относилась уже не к Зворыгину, а к тому, что и нет ничего…
– Это кто?!
– Это я… только не настоящий… – В красноватом наплыве шатнулся туда, где последний раз видел Султана с Алимом.
Ахмет-хан, как огромный ребенок, сидел на земле, приварившись к коленям ладонями и уставившись внутрь себя, оглушенный и целый, только сбоку разбитой во многих местах головы кровавым лоскутом свисало надорванное ухо, одновременно жуткое и нестрашное, как отщепленный кусочек коры или висящая на кожице надломанная ветка. А заваленный им великан, не осталось в котором, казалось, ни одной целой косточки, почему-то лежал голой задницей кверху, словно кто-то его, уже мертвого, собирался за что-то пороть, от ремня до колена разрезав на нем пропыленные синие бриджи с трусами, и над этим покойницким срамом стоял офицер с полевыми погонами старшего лейтенанта пехоты и глазами полковника НКВД.
Подогнулись ослабшие ноги,