лениво раскладывающие домино во дворе или преферанс за рюмкой водки, когда эти тренированные женские руки тяжелыми авоськами, стиркой и уборкой были не на шутку подготовленными к любой борьбе. Они трудились дома, поднимали производство на маленьком заводе, вкалывали и продавщицей, и грузчиком, и директором. Сражались в неравной борьбе и с нетрезвым мужем дома, и с налоговым инспектором там, на своей работе. Словом, такую силу тяжело было сдвинуть с места. Орлов, оценив всю сложность ситуации, подтянул пожарные брантсбойты, и мокрые избитые тяжелыми струями воды, женщины отступили, пообещав вернуться. Потом были стайки самоубийц. Те забирались на крыши, издеваясь над милицией, и смело бросались на врага, словно умели летать. Потом выходили из узеньких улиц на центральную площадь глашатаи и ораторы, увещевая оставшуюся толпу и представителей власти.
– Хватать всех, кто собирается по трое и более! – кричал начальник милиции. – Если человек вышел на площадь втроем, если не испросил разрешения у власти, он уже преступник и должен сидеть в тюрьме.
– Если он не работает и не платит налоги, он должен сидеть в тюрьме, – вторила налоговый инспектор.
– В данной ситуации каждый должен сидеть в тюрьме, – пробормотал Орлов. – Так будет намного лучше.
– Но, тогда придется посадить весь город, – услышал его возглас первый зам. МЭРа.
– Значит, весь город, – ответил Орлов.
Вечерело. Людей увозили на местный маленький стадион, размещая на трибунах; закрывали в школах, благо, что на окнах были решетки; уводили в подвалы домов, запирая на замки.
И вдруг на всю центральную площадь и прилегающие улицы свалилось наваждение, которого не ожидал никто. Воздух в округе сотрясло громкое пение. Видимо, кто-то вытащил телевизор на улицу, включив громкость на полную мощность. Это был голос МЭРа, который до сих пор произносил речи по всем каналам. Какое-то время он говорил с народом, потом неожиданно запел, и теперь этот голос, мощный и пронзительный, сотрясал все вокруг. Мэр был не в курсе происходящего, но душой оставался с народом и по какому-то наитию или чудесному совпадению запел “Дубинушку”. Наитие прошло, но чудо осталось:
Много песен слыхал я в родной стороне, В них про радость и горе мне пели; Из всех песен одна в память врезалась мне, Это песня рабочей артели: Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!
Постепенно его голос стал меняться, и теперь все, оставшиеся на улице и в домах, наблюдали за метаморфозой. Пел он задушевно и громко, но пел он голосом Федора Шаляпина…
И на Волге – реке, утопая в песке, Мы ломаем и ноги, и спину, Надрываем там грудь и, чтоб легче тянуть, Мы поем про родную дубину. Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!
Люди, оставшиеся дома, выносили телевизоры на балконы и делали звук революционной песни все громче. Звуки мощным потоком устремлялись от центра города, неслись,