лютой боли раскрыла до отказа соленые глаза.
Белизна хлынула в них.
Белая палата.
Белая, белая, белая палата. Белое зимнее безмолвие. Дикое белое поле. Белое длится и длится. Белая, молчаливая, длинная, снежная жизнь. Белизну долго не вынести. Она невыносима. Она бесконечна. Отхлынет и опять приступит. Белым прибоем. Белым проклятьем.
Беленые стены. Ледяные плафоны. Ламп ледяные цветы. Метельные хрусткие халаты. Снеговые карманы. Зимнее поле пахнет хлоркой. Зимнее белое поле моют и моют все время. Без перерыва. Санитарки зимнего поля, лохматые обезьяньи швабры. Палубу драят. Белые птицы всюду сидят, спят, белизной убаюканные: на телеграфных столбах, на подоконниках голых, на тумбочках, на серебряно горящих никелированных спинках плавучих гробов.
Белое. Долгое. Длинное. Плоское. Невыносимо.
Слегка кренится палуба. Врешь: простой пол. Намытые санитарками. полы. Встанешь – поскользнешься. Но ты не встанешь. Не сможешь. Укол убил в тебе птенца. Он хотел вылететь из клетки твоих ребер, а вместо этого подогнул костлявые лапки и умер. Так все просто. Очень просто. Проще не бывает.
Белая зимняя нить тянулась долго, вилась, утоньшалась, утолщалась; в зарешеченные высокие окна стала вползать синяя тьма, и белая нить оборвалась.
Манита открыла глаза. Открывать их было слишком больно. Она все равно открыла.
Где ты, девочка?
Скосила глаз: черные, перевитые белыми нитями, пряди на подушке. Ее волосы.
Поверх колючего верблюжьего одеяла – ее руки.
Ее? А может, другого кого?
Внимательно глядела. Кажется, ее. А кто такая она?
Ты, лежишь тут, ты кто такая?
Пыталась вспомнить. Морщила лоб. По лбу бежали извилистые ручьи раздумий.
Слишком тихо. Это такое время суток. Время года? Как оно называется? Вечер? Ночь?
– Ночь, – прошелестел непослушный язык.
Ты можешь говорить. Ты речь не забыла.
Вернее, это речь не забыла тебя.
Лежишь. Это ты. А над тобой наклоняется косматая худая женщина. Это тоже ты.
Ты глядишь на себя сверху вниз. Склонив шею. Свесив волосы с плеча черным теплым овечьим шарфом. Холодно. Укутайся в косы седые свои. Мать тебе их не остригла: растила и вырастила. А у тебя была мать, стоящая? И отец вплел в твою ночную гриву белую ледяную ленту. А у тебя, лежащая, есть отец?
«Закрой глаза. Так спокойнее. Не будешь видеть, как ты пристально смотришь на себя».
Она, стоящая у койки, внимательно рассматривала распластанную на тощем матраце женщину. Непотребную девку? Изнасилованную девчонку? Кудлатую старуху? Э, да какая разница. Другая она коснулась рукой лежащей больной.
«Вот сейчас я выйду в дверь. И уйду».
«А я что, буду лежать? И не ринусь вслед?»
«Валяйся. Тебя же привязали».
Она, чувствуя тоскливую долгую боль, медленно качнула, мазнула затылком по казенной подушке. Где ее руки? Руки, вот они. Пошевелила пальцами. Шевелятся. Встать! По нужде!
А встать-то лежащая и не смогла.
Дернула ногами. Еще и еще. Ноги привязаны