прислонился спиной к стене булочной, откинул голову назад. – Мутит чего-то. От голода, поди. – Тут же поправился, слово «голод», видать, было противно Парфёнову, он не признавал его: – От недоедания… Ослаб я.
Первой мыслью Каретникова было следующее – собственно, это даже не мысль, а простое движение души, – вытащить из-за пазухи буханку, отломить кусочек и дать Парфёнову. Парфёнов, несмотря на мгу и темень, заметил это, отрицательно поднял руку:
– Не надо, командир. – Сунул руку в карман, достал мешочек с «беркленом»: – Я лучше перекурю…
Стал сворачивать «козью ногу».
Рукавицы у Парфёнова, чтобы не потерять, были пришиты к бечёвке, бечёвка пропущена в рукава. Каретников улыбнулся, вспомнив, что в детстве мать ему тоже пришивала рукавички к тесёмке, а тесёмку пропускала сквозь пальто – только тогда можно было быть уверенным, что Игорёк рукавички не посеет. Хуже было с галошиками, галошики он терял ещё чаще, чем рукавички, и мать каждый раз удручённо качала головой, говорила, что на сына продукции целой галошной фабрики не хватит.
Огонёк коптилки, освещавшей нутро булочной, подрагивал, мигал, манил к себе, словно некий таинственный светлячок.
– Эту коптилку вы делали? – спросил Каретников.
– Я, – не удивившись вопросу, ответил Парфёнов. – Тут в половине домов мои коптилки, – он сложил ладони ковшом, с одной спички запалил «козью ногу».
Над головой Парфёнова висела серая, промороженная с углов мраморная доска, слабо высветленная обледеневшим снеговым отвалом, доска была старой, с ятями. «Композиторъ Александръ Николаевичъ Серовъ. Род. въ С.П.Б. 11 января 1820 г. в этом доме. 20 января 1871 г. Отъ Музыкально-исторического О-ва имени графа А. Д. Шереметева».
«Кто такой композитор Серов, что написал, какую музыку? – попытался вспомнить Каретников. – Чем знаменит?» Напрягся, но, увы, Каретников не знал этого композитора, никогда не слышал о нём. Художника Серова знал, его картину «Похищение Европы» любил, почитал другую его живопись, особенно портреты; знал лётчика Серова, Героя Советского Союза, а вот композитора не знал. Ему сделалось немного стыдно, он даже почувствовал, как погорячели щёки.
– Пошли, – сказал Парфёнов, оторвался от стены, первым двинулся по снеговому лазу, придерживаясь рукою отвала.
Вот и расчищенный Большой проспект, по которому ходили машины и который был сейчас угрюм, тёмен, пустынен, лишь ветер бормотал что-то своё, сгребал в кучки жёсткий сыпучий снег, забивал им выбоины.
Пожар на той стороне Невы успокоился, в небе перестало полоскаться мрачное рыжее пламя. Было тихо. Но тишина эта – не та безмятежная, чистая, вызывающая чувство покоя и расслабленности – дивное ощущение, когда можно не ожидать удара сзади, когда мир не предвещает ничего опасного, – а совершенно другая, напряжённая, чуждая всему живому, недобрая, какой, например, бывает тишина перед атакой. С такой тишиной Каретников был хорошо знаком.
По обеим сторонам проспекта