target="_blank" rel="nofollow" href="#n_9" type="note">[9]. Из этих теорий следует, что всякое управление содержит элемент насилия, ни одно общество его не лишено, ни одно государство без него не обходится. Правитель оказывался перед вызовом: как контролировать и применять насилие, в том числе как разворачивать его в символическом плане, как легитимировать его, а также как избежать дестабилизирующего превышения меры и находить баланс между насилием и стратегиями власти, не связанными с принуждением.
Эти подходы к изучению государственного строительства в раннее Новое время используются в настоящем исследовании практики уголовного права в качестве теоретической базы. Россия в эту эпоху даже больше, чем европейские державы и Османская империя, демонстрирует поразительное несоответствие между претензиями на централизацию и реальными практиками управления. В период с 1500 по 1800 год Россия, несомненно, укрепила свои «жилы власти»: проводились военные реформы, давшие возможность раздвинуть пределы империи от Восточной Европы до Тихого океана, и создавались бюрократический аппарат и социальные институты (например, крепостное право), позволившие обеспечить эту экспансию и вынести ее бремя. Власть транслировала свою легитимность через идеологический дискурс самодержавия, формируемый в союзе с православной церковью средствами изобразительного искусства, архитектуры, ритуалов, воззваний и формульного языка официальных документов.
Но, как и в других империях раннего Нового времени, централизованная власть Москвы была «скорее мифом, чем реальностью»: в качестве центра империи Москва развивала то, что Джейн Бербанк и Фредерик Купер назвали евразийским подходом к империи, – «политику различий»[10], позволявшую сообществам местного населения самим вести дела в широких сегментах социальной и политической жизни, оставляя правителям лишь ключевые пункты власти. В России это были уголовная юстиция, мобилизация ресурсов (людских и материальных) и система набора в вооруженные силы и контроля над ними. И даже в области уголовного права возможности центра добиваться исполнения писаных законов на местах были неформально ограничены реальным положением дел. Как и в Европе, власть соединяла формализованное право и институты с гибкостью в практической деятельности и с народными представлениями о правосудии. На низовом уровне европейские «рационализирующиеся» государства выглядели менее рациональными, а декларируемое московское «самодержавие» – менее самодержавным.
Очевидно, что этот подход направлен на противостояние историографической традиции, проводящей резкое различие между европейской «властью закона» и рациональностью, с одной стороны, и российским «деспотизмом» и жестокостью, с другой[11]. Эта традиция восходит к восприятию европейских путешественников XVI–XVIII веков, приезжавших в Россию, для которых уже привычными стали видимые результаты совершившихся в Европе перемен. Принадлежа