решается обратиться с письмом к Иоганну Каспару Лафатеру, уже прославленному к тому времени автору «Физиогномических фрагментов» (1775–1778) и философско-педагогических сочинений, с вопросом, «на который, может быть, уже тысячу раз отвечали», но все ответы на который его «не удовлетворяют»: «Каким образом душа наша соединена с телом, тогда как они совершенно из различных стихий? Не служило ли связующим между ними звеном еще третье отдельное вещество, ни душа, ни тело, а совершенно особенная сущность? Или же душа и тело соединяются посредством постепенного перехода одного вещества в другое?» [Карамзин – Лафатер 1893: 16]. Лафатер ответил юному адресату, но не разрешил его сомнений. «Если бы мне, мой милый Карамзин, какое-нибудь существо под луной могло сказать, что́ такое тело само по себе и что́ такое душа сама по себе, то я бы вам тотчас объяснил, каким способом тело и душа действуют друг на друга, в какой взаимной связи они находятся, соприкасаются ли они посредственно или непосредственно? Я думаю, однако, что нам придется еще несколько времени подождать этого просвещенного существа. <…> Не смейтесь над моим неведением, мой милый! Мы не знаем, что́ мы и как существуем; знаем только, что существуем, верим, что существовали, надеемся, что будем существовать. Чтобы увереннее, радостнее и живее сознавать свое бытие, да помогут нам истина, добродетель и религия!» [Карамзин – Лафатер 1893: 23, 24].
Вопрос Карамзина и ответ на него Лафатера показательны для интеллектуальной атмосферы европейского Просвещения. Взаимоотношение телесного и духовного, физического и психического риторизуется в качестве важнейшей проблемы в философских и научных дискуссиях эпохи. Для современников Лафатера и Карамзина «сотрудничество» медицины и литературы в контексте этих дискуссий было само собой разумеющимся. Наука дает ключ к тайнам природы, медицина – к тайнам тела, поэзия – к тайнам человеческой души. Вопрос в том, какова корреляция между телом и душой, чувствами и миром. «Доказательно ли заключение, – как вопрошает Ж. Л. Даламбер в русском переводе 1790 г., – от чувствий выводимое до бытия предметов?» [Д’Аламбер 1790: 1]. Терминология «чувств» и особенно концептуализация самого понятия «чувствительность» (лат. sensibilitas, фр. sensibilitе́) становится при этом своеобразным паролем, объединившим науку и салон, термином, равно переводимым на язык медицины, философии и литературы [Vila 1998: 13, passim][126]. В русскоязычном употреблении понятие «чувствительность» истолковывается в значении способности человека воспринимать объективную действительность и вместе с тем в значении сострадательности, доброты и кротости, находя синонимические параллели в словах «чувственность», «чувство», «чувствование» и «чувствие». Строгого семантического различия между этими словами не будет вплоть до середины XIX в. [Копорский 1955: 22; Веселитский 1964: 151–154][127]; не будет его также между собственно научным (в частности, медицинским) и литературным дискурсом.
Издавая в 1772 г. «Опыт исторического словаря российских писателей», Н. И. Новиков на равных правах включает в него авторов литературных и медицинских