что Эгава Тародзаймон печален, но спохватывается, улыбаясь корректно, когда к нему обращаются.
А на обрывах и на склонах гор обильно зацвела в эти дни мелкими цветами нежная сакура, там все окутано розовыми облаками. Но в розовом цвете есть что-то очень зрелое и крепкое, немного зловещий коричневый оттенок в один тон со скалами и камнями Идзу. Это красивые и нежные, но каменные цветы…
Под деревьями сакуры, у вырубленного матросами обрыва, два столба с перекладиной. К перекладине привязаны и натянуты закрепленные за кнехты два каната.
– Ру-би! – командует Аввакумов с широкими рыжими волнами усов во все лицо.
Два матроса мгновенно опускают свои острейшие, отточенные мечи и разрубают оба каната.
– Опять ты не вовремя, отстаешь, хрен голландский! – ворчливо говорит унтер-офицер матросу Строду.
Канаты вытягиваются, и концы их снова закрепляются.
– А ну, враз! Да не руби прямо, секи вкось, ты…
«Почему голландский? – подымая палаш, обиженно думает Строд. – Почему не латышский?»
– Что они делают, чему учатся?
– Наверно, рубить головы… – говорят проходящие мимо крестьяне.
Вечером на столе самовар, который возили в Симода на переговоры с американцами. В салоне у адмирала все пьют чай. Евфимий Васильевич помешивает в стакане оловянной ложечкой. Серебряные и золотые он раздарил японцам.
– Работая пилами, они экономят лес, – объясняет Александр Колокольцов, – выпиливают из одной штуки по два, и даже по три шпангоута, что возможно благодаря толщине заготовленного для нас леса. Если бы не японские плотники, работа задержалась бы…
Злые мысли являлись в этот вечер в голове адмирала. Он все время помнил, как смутились сегодня на стапеле его офицеры. Где не надо, они, оказывается, все понимают по-японски. Что я сказал не так? Хотелось бы их сейчас спросить: «Вы-то что? Вам-то какое до этого дело? Зачем вы пялили глаза, словно я у всех на виду опростоволосился?» Всегда были дисциплинированные, послушные, во всем согласные со мной! И вдруг я японца-рабочего назвал «господин плотник»! Не притворяйтесь, вы далеко не в своих аристократических чувствах уязвлены. Я-то знаю, в чем тут собака зарыта. Вот уж никогда бы не подумал? Колокольцов – правая рука моя, а посмотрел, словно у него кость в горле застряла. Даже мой племянник Пещуров не глядел на дядю, глаза отводил. Воротил голову, точно рой ос на него несся. Стыдно за дядю? Что дядя-реакционер до сих пор вытравлял красные идеи, опровергал демократизм, воспитывал вас как ярых монархистов и верноподданных? Глушил, приказывал. И на тебе! Когда понадобилось, притворился, поступил как демократ, выказал противоречие своим же понятиям, себя опроверг, осрамил, признался, что без демократических идей теперь нигде на свете ничего не сделаешь. Вот как вы рассуждали! Значит, вы тайком всегда осуждали меня? Эх, господа, и не извиняйтесь! Этого не забуду. Вот когда я вас понял. А я-то думал: молодые люди из дворянских семей, цвет флота… Ну, впрочем, пока мы тут, это еще ничего, но ведь мы же все домой хотим вернуться… Я видел побольше вас, господа! –