его вместе с горячими токами воздуха, – так, вспоминая школу, Королев не помнил ни детства, ни его быта, ни желания иметь родителей, так мучившего, снедавшего его друзей. Он был созерцательно поглощен походами и высокой учебой, он тянулся к познанию, как другие дети – к теням родителей, он был поко́рен стремлению к тайнам разума и мира.
Из быта остались в памяти только несколько произвольных вещей. Прорванная батарея отопления, чудом не ошпарившая тех, кто на ней сидел. Алюминиевые ложки, закрученные архимедовым винтом, горячие, только что из мойки, – их тут же на раздаче нужно было сунуть, прорвав пенку, в стакан с какао – для сбережения тепла. Мышиные хвостики среди мослов и жил (узорно-тектоническое плетение – как в бумаге из волокон и плотных соков древесных жил), из которых состояла пайковая колбаса цвета марганцовки. Грохот воробьиных свадеб, подымавших за окном рассвет. И тошнотворный запах пригоревшего молока в столовой, отваживавший его от завтрака.
В выпускном классе Королев был вынужден откликнуться на моду, в которую вошли рассуждения о духовности, и ознакомился с Библией. Вскоре вопрос о религии был решен при помощи следующего рассуждения, которое он произвел в качестве ухаживания (лунная ночь, Кунцево, окрестности сталинской дачи, дорожки, высоченный зеленый забор первичного ограждения, вдалеке за деревьями шоссе проблескивает пунктиром фар, белые ложа скамеек, на которых постигается пылкая наука любви, сухие пальцы бродят у пояска, скользят вверх, встречая нежную упругость):
– Может быть, я изобретаю велосипед, но из теоретической физики ясно, что возможность предсказывающей реальность теории есть в принципе доказательство существования Бога, ибо проблема строения мироздания формулируется как поиск своего рода гомеоморфизма…
Дальше его рот окончательно был закрыт пытливым поцелуем – и больше о религии Королев никогда не рассуждал. Никогда вообще.
XXXIII
Память редко обрушивалась на него лавиной. С постепенной последовательностью он перебирал классы чувств, на пробу запуская их в мерцающий крупицами узнавания колодец памяти.
Школа начиналась с обоняния. Запах пасты шариковой ручки – потекший катастрофой стержень, пальцы вытираются о форменные брюки, синие, как измаранные ладони, как зимние сумерки на пятом уроке. Плюс металлический запах самого шарика – загнанного до белого каления бесконечным, как Шахразада, диктантом, который старательно выводился носом по крышке парты: клонясь всё ниже и ниже, он начинал этот привкус различать. Не лучшие страницы Паустовского, одну за другой, до ломоты и сведения в кисти, они гнали на галерах факультатива под стрекот стартера задерганной до тика лампы. Какое там «Мы писали, мы писали, наши пальчики устали» – едва успевал тряхнуть на весу авторучкой, как градусником, и вновь строчил в догонялки за сладострастно уносящейся в декламацию училкой.
Тошный запах мокрой ветоши, размазывающей по доске синтаксический разбор или пикирующих чаек