площадей Академии была роздана фирмачам, внизу заседал перед телевизором отряд вышколенной охраны. Очевидно было постигшее запустение еще недавно новой вещи, убогость позднеимперского шика интерьеров. Сами академики большей частью превратились в циников, не-государственников, это точно. Королев видел, что плакала его великая наука. Видел, как еще один костыль был забит в чело его родины. Клоуны продолжали громить великий цирк.
Да, эта мраморная башня с невероятными золочеными кучевыми построениями на крыше производила чрезвычайное впечатление. Вокруг здания был всё время какой-то удивительный атмосферный пирог, всегда неспокойный воздух – могучие вихри в колодезных закоулках, а на выходе иногда такой прозрачный бес подхватывал и катил, волочил по гололедице – только держись; в общем, очевидно было, что там – невероятное место.
Вот так еще раз Королева поразила Москва.
XLVIII
Брик уехал, и Королев теперь сам заполнял и подписывал ведомость, отвозил в аспирантуру. Приходил в библиотеку и, создавая ненужную видимость, с мелком в руке обдумывал ненужные выкладки, которыми покрывал стеклянную доску, матово-еловую, издававшую скрип, будто полозом по снегу, и белый прах ссыпался с округлого следа.
Никто Королева не спрашивал о диссертации, никто не оспаривал осмысленность его пребывания в Институте: эпоха равнодушия и стремительной заброшенности смаргивала всё подряд. Так продолжалось почти три года, пока не пришел к власти новый комендант, решивший обследовать Молочный дом, чтоб узнали, какой он тихо-грозный, какие у него роговые очки, вкрадчивый шаг, текучий облик. Королев сомневался, что он вообще человек, настолько неоформленной была его фигура, не имевшая строгих границ, будто перетертая глина вдруг сама восстала в медленное путешествие. Заломив набок словно бы надрезанную шею, он предъявлял себя всей стробоскопической траекторией, напоминая больше скульптурную группу, чем отдельно взятое движение тела. Его страдальческая набыченность, с которой он вытеснял действительность из своей окрестности, подобно слизняку, закатывающему стекловидным следом живую шелуху, напоминала движение бурлаков в связке. Королев шел на попятную, хоть и некуда было ему идти. Но и затравленность в себе еще не мог допустить: зачем сразу в рабство – есть свободный пеший ход. Да, хоть ноги и гудят к концу дня, зато ты свободен, поскольку движение чисто само по себе: томление не обволакивает, не обнимают ни тоска, ни злоба. Хочешь быть чистым и свободным – иди, движение очистит, воздух охолонет. Неважно куда: иди, не останавливайся, не заленивайся. Сволочь-бечева – волочет, бичует, тянет душу, загривок, со стоном подкрадываешься под нее, сменяя сторону, перекидываешь на грудь и, погодя версту, снова на плечо, чтоб отдышаться от лямки, стянувшей грудину. Подскочив, наваливаешься в таску – нагнать, перед бичами-товарищами стыдоба погоняет. Вода низкая, песок трет ступни, то гудит-хрустит, то чавкает